У подножия вечности - Вершинин Лев Рэмович (читать книги без сокращений TXT) 📗
А за войлоком шумит проснувшийся табор. Суетятся чериги, перекликаются, издали летит стук топоров – пленники подравнивают последние бревна, чтобы красив был погребальный костер. И визжат десятники, поторапливая ленивцев.
Луч солнца, прыгнув сквозь тоно, упал на угли, обесцветив жар.
Погожий будет день. Хороший для отступленья.
«Ты возьмешь город», – сказал отец. Но приказ об уходе дан, и чериги уже свертывают палатки. Что решено хуралом, не отменить. И что скажут нояны?
«Верни справедливости силу», – сказал отец. И меркитская кровь кипит в жилах, взывая: отомсти!.. и разве мщение злым не есть справедливость?.. и достойно ли верности гнилое семя Чингиса?..
Но что скажут нояны?
Медленная, не освещающая лица улыбка возникает на губах.
Ульджай знает, что следует делать.
Знание возникает само по себе, озарением. Отныне и впредь не нужно ему ни подсказок, ни советов; единственным советчиком своим будет он сам, ибо отец ушел навсегда, а больше некому верить.
Хлопок в ладоши.
Откинув полог, у порога замирает кебтэул. За спиной его – яркое синее небо, прошитое солнечным блеском.
Да, ясный будет день. Наилучший для приступа.
– Джаун-у-нояна Тохту ко мне, – говорит Ульджай.
Хороший чериг – послушный чериг; плох тот ноян, что снисходит к нуждам сабельного мяса. Но ежели воля нояна совпадает с пожеланием черига – это вдвойне хорошо.
Ночная гроза погасила беседы у костров. Воины забились в палатки, и никто не выходил скрасить одиночество караулов; зябко ежась, горбились стражи у медленно грызущих ветви огней. Духи леса глядели из тьмы и торжествовали; теперь с этим согласились все, даже уйгуры, слева направо крестящие грудь, и таумены, пять раз в день кланяющиеся югу. Даже храбрейшие мэнгу стучали зубами, шепча заклинания, а среди остальных, от палатки к палатке, ползли шепота, и руки черигов то и дело касались роговых рукоятей.
Решение ноян-хурала упредило бунт.
А с рассветом Синева подтвердила, что нояны не ошибаются никогда. Впервые за много дней на небе не было туч, желтый динар солнца сверкал среди голубых шелков, припекая обнаженные головы, и мороз смягчился, став почти незаметным. Это было несомненным знамением, и ему надлежало внять…
Вот почему чериги не просто подчинялись приказам, но шевелились вдвое быстрее обычного. С шутками и смехом убирали палатки, проверяли упряжь, складывали в сани скатанные войлоки. И даже павшие богатуры, тремя длинными рядами уложенные вдоль берега, выглядели как-то особенно торжественно и умиротворенно, словно радовались за уходящих из этих гиблых мест товарищей.
Те, кто пал, не будут в обиде, неподалеку от них, с края табора, у самой кромки твердой воды, рос деревянный сруб, заполненный хворостом: пленные урусы еще с вечера заготовили бревна, и теперь их осталось только уложить в положенном порядке. Общая радость захватила даже пленных, они работали споро и согласно, не вынуждая надзирающих применить плети, и пробегающие мимо чериги награждали урусов одобрительным цоканьем языков.
Впрочем, каждый знал свое место и свой труд, а единственным праздно сидящим на весь табор был бритоголовый алмыс, уже второй день не отходящий от саней с телом чжурчжэ-сэчена. Косица на затылке его обвисла, голова склонилась, и сам он уже не казался таким грозным. Чериги проходили мимо него не сторонясь. Конечно, он оставался непонятен, но лесные духи много страшней, а он в эти жуткие дни был вместе с черигами, его видели плачущим, а можно ли опасаться того, кто не сумел скрыть слезу? Воины признали алмыса своим, они кивали ему и приветливо улыбались…
Но что было Лю Гану до варваров?
Суть жизни и смысл ее лежали в санях, плотно укутанные в шелк; закоченевшее тельце было плоским, и холмик под золоченым покрывалом никак нельзя было связать с Учителем. Но это был он, верней – бренная оболочка его, иссушенная старостью, а чистая душа удалилась в пределы Яшмовых Струй и ныне предается размышлениям там, в тени ив, у вечно журчащего источника. Поэтому и самому Лю немногое осталось завершить под лживым небом временного мира, в диком краю, где деревья непристойно устремляются ввысь, а неучтивые жители обросли безобразными мохнатыми бородами…
Лю чуть кивнул, поощряя умную мысль.
Оболочку, покинутую Учителем, несомненно, следует возвратить в стан варварского князя; там в большом шатре остались свитки, и бесценные приборы, и – главное! – статуэтка небесной танцовщицы, особо любимая Наставником Мао; Учитель безмерно дорожил ею, ибо это была первая награда его за первую в жизни победу. Сам Сын Неба, великий хуанди, [78] вручил знак признательности молодому полководцу, и Наставник любил вспоминать в подробностях о том незабываемом дне, когда сановники в алых одеждах, и сановники в синих одеждах, и даже принцы крови в одеяниях желтых рукоплескали ему. Разумеется, все это, а в первую очередь – статуэтку, необходимо пристойно похоронить вместе с дряхлой обителью ушедшей души; ведь если Наставник получит любимые вещи – еще одна дельная мысль! – то будет рад, а если не сможет получить, то огорчится.
И кто знает: быть может, увидев Лю, бредущего к хижине со свертками в руках, мудрый Учитель не станет гневаться на нерадивого ученика, а простит и дозволит прислуживать себе, как раньше? Конечно, именно так и будет! Ведь даже там, у Яшмовых Струй, кто-то должен ополаскивать чайник, и отваривать рис, и заботиться о том, чтобы мудрец мог размышлять, не затрудняя себя мелкими работами…
Нет, Лю Гану нечего делать в этом мире временных пристанищ, если Учитель изволил удалиться на покой. Так решено и не подлежит сомнению; впрочем, изменить ничего уже и нельзя…
Это было весьма и весьма предусмотрительно: он не стал ждать и думать, нет; как только тело Наставника умастили благовониями и прибрали в соответствии с нужным ритуалом, Лю коснулся точки ци у основания шеи и сильно нажал, задержав дыхание в груди. А потом трижды коротко притронулся к точке гун-по около левого соска. Телу отдан приказ. Оно будет дышать и ходить семь суток, этого хватит вполне, а затем, когда оболочка Наставника упокоится, оно ляжет у могилы и выпустит на волю душу; пусть варвары поступают с оболочкой Лю так, как сочтут нужным, он не нуждается в особых церемониях, поскольку мелок и незначителен.
…Пробегавший мимо большеносый воин поскользнулся на ледышке, упал, въехал в колени Лю Гана, распугав мысли. Досадно! Ведь убежавшую мысль так нелегко поймать. Но Лю не стал убивать глупого дикаря. Он давно уже не убивал, если Наставник не считал нужным отдать соответствующее распоряжение. Потому что убивать просто так недостойно умного, это понятно и тупице, а он, Лю Ган, далеко не туп, что подтвердит каждый…
Растерянное лицо упавшего с дурацки выпученными глазами вызвало нечто похожее на сочувствие. В конце концов, варвар не виновен в своей глупости, его просто не было кому научить. Варвар не удостоился встретить Наставника, а Лю Ган – обрел. Он ведь тоже был совсем глуп когда-то…
Да и кому же было учить?
В детстве он не думал о глупости и уме. Почтенный господин отец ездил в Цинлу за солью, а почтенная госпожа мать торговала ею на рынке, а сын их Ган был сыт и обут, но учиться ему было негде и нечему, разве что искусству уличной драки. А когда почтенного господина отца погубили на большой дороге разбойники Маленького Волка, оказалось, что семья Лю в неоплатном долгу у высокочтимого Фу Фэна, и, как ни молила об отсрочке почтенная госпожа мать, домик их пошел с торгов, а в придачу к вырученной сумме высокочтимый Фу Фэн забрал и маленького Гана, сделав его мальчиком для удовольствий. Правда, почтенная госпожа мать сурово наказала заимодавца: она повесилась на воротах его богатого дома, пристыдив тем самым семь и семь поколений предков высокочтимого Фу Фэна, но Гану это не добавило ума, поскольку мальчиков для удовольствий обучают совсем другому…