Теневой путь 4. Арена теней (СИ) - Мазуров Дмитрий (лучшие книги .TXT) 📗
Он испуганно смотрит на меня и начинает говорить о хорошей, достойной профессии, о продвижении вперед на избранном поприще, о месте в жизни. Я слушаю его с чувством умиления и скуки и думаю: как странно, что этот вот человек — мой отец, который некогда распоряжался моей жизнью. Но защитить меня от ужасов войны он не мог, он даже не мог помочь мне в казарме, где любой унтер был сильнее его. Мне пришлось самому все преодолевать, и было совершенно безразлично, есть у меня отец или нет.
Отец кончил. Я наливаю ему рюмку коньяку.
— Видишь ли, отец, — говорю я, садясь рядом с ним на диван, — ты, может быть, и прав. Но я научился жить в пещере, вырытой под землей, и довольствоваться коркой хлеба с пустой похлебкой. Мне нужно было только, чтобы не стреляли, и я уже был доволен. Какой-нибудь полуразвалившийся барак казался мне дворцом, а мешок, набитый соломой, — райским ложем. Пойми! Одно то, что я жив и вокруг нет стрельбы, меня пока что вполне удовлетворяет. На скромный кусок хлеба я как-нибудь заработаю, а для всего остального — целая жизнь впереди.
— Да, но ведь это не жизнь, — возражает отец, — такое бесцельное существование.
— Как на чей взгляд, — говорю я. — А вот, по-моему, не жизнь, если в итоге только и можешь сказать, что ты тридцать лет подряд, изо дня в день, входил в одну и ту же классную комнату или в одну и ту же контору.
С удивлением выслушав меня, отец говорит:
— Однако я, например, двадцать лет хожу на картонажную фабрику и добился, как видишь, того, что стал самостоятельным мастером.
— А я ничего не хочу добиваться, отец, я просто хочу жить.
— И я прожил свою жизнь правильно и честно, — говорит он не без гордости, — недаром же меня выбрали в правление союза ремесленников.
— Радуйся, что жизнь твоя прошла так гладко, — отвечаю я.
— Но ведь что-нибудь ты должен делать, — настаивает отец.
— Сейчас я могу поступить на службу к одному моему товарищу по фронту, он предложил мне работать у него, — говорю я, чтобы успокоить отца. — На самое необходимое я заработаю.
Он укоризненно покачивает головой:
— И ради этого ты отказываешься от прекрасного казенного места?
— Мне уже не раз приходилось кой от чего отказываться, отец.
Он грустно попыхивает сигарой:
— А к старости ты бы имел право на пенсию.
— Ах, — говорю я, — кто из нас, солдат, доживет до шестидесяти лет? В наших костях засело столько всякой всячины, что это непременно даст себя когда-нибудь почувствовать. Мы наверняка окочуримся раньше.
При всем желании, не могу себе представить, что доживу до шестидесятилетнего возраста. Я слишком часто видел, как умирают в двадцать лет.
В задумчивости, покуривая сигару, смотрю на отца. Я понимаю, что он мой отец, но сейчас передо мной просто славный пожилой человек, осторожный и педантичный, и его взгляды не значат для меня ровно ничего. Я легко могу вообразить себе его на фронте: за ним всегда нужен был бы глаз да глаз, и в унтер-офицеры его, конечно, никогда бы не произвели.
После обеда я захожу к Кайлу. Он сидит за ворохом всяких брошюр и книг. Мне хочется поговорить с ним о многом, что меня гнетет, мне кажется, что он поможет мне найти какой-то путь. Но сегодня он сам какой-то неспокойный, взволнованный. Мы болтаем некоторое время о том о сем.
— Я собираюсь сейчас к врачу… — говорит Кайл.
— Неужели все еще дизентерия? — спрашиваю я.
— Да нет… Тут другое…
— Что же, Кайл? — удивленно говорю я.
Он молчит. Губы у него дрожат.
— Не знаю, — произносит он наконец.
— Я провожу тебя, можно? Мне все равно делать нечего…
Он ищет фуражку:
— Ладно. Пойдем.
По дороге Кайл украдкой поглядывает на меня. Он как-то необычно подавлен и молчалив. Сворачиваем на Линденштрассе и подходим к дому, перед которым в маленьком унылом палисаднике торчит несколько кустов. На двери, на белой эмалевой дощечке, читаю: «Доктор Фридрих Шульц — кожные, мочеполовые и венерические болезни». Останавливаюсь пораженный.
— Что случилось, Кайл?
Он смотрит на меня невидящими глазами:
— Пока ничего, Эрнст. Был какой-то нарыв, прошел, а теперь опять.
— Пустяки, — говорю я с облегчением. — У меня каких только фурункулов не выскакивало: величиной прямо с детскую головку. Это все от суррогатов, которыми нас пичкали.
Мы звоним. Отворяет сестра — вся в белом. Оба мы страшно смущены и, красные до ушей, входим в приемную. Слава тебе господи, — мы одни. На столе пачка журналов. Это «Ди Вохе». Начинаем перелистывать. Номера довольно старые. Они возвращают нас к Брест-Литовскому миру.
Появляется врач. Очки его поблескивают. Дверь в кабинет полуоткрыта. Видно металлическое, обтянутое кожей кресло, подавляюще солидное и мрачное.
Смешная есть черта у врачей: обращаться с пациентами, как с маленькими детьми. У зубодеров это так уж и принято, в программу их курса вошло, но, по-видимому, это и здесь практикуется.
— Ну, господин Брайер, — начинает, балагуря, очковая змея, — придется нам с вами покороче познакомиться.
Кайл стоит как неживой. У него перехватывает дыхание:
— Так это?..
Врач сочувственно кивает:
— Да, анализ крови готов. Результат положительный. Ну-с, а теперь мы хорошенько примемся за этих маленьких негодяев.
— Положительный… — запинается Кайл. — Так, значит…
— Да, — говорит врач, — придется пройти небольшой курс лечения.
— Так, значит, у меня сифилис?
— Да.
Большая муха, жужжа, проносится по комнате и ударяется о стекло. Время остановилось. Воздух между этими стенами становится мучительно липким. Мир изменил свое лицо. Ужасное опасение сменилось ужасной уверенностью.
— Может быть, ошибка? — говорит Кайл. — Нельзя ли повторить исследование?
Врач качает головой:
— Лучше сразу приняться за лечение. У вас рецидив.
Кайл глотает слюну:
— Это излечимо?
Врач оживляется. Лицо его прямо-таки расцветает надеждой:
— Безусловно. Прежде всего мы полгодика повпрыскиваем вот из этих ампулок, а там посмотрим. Возможно, ничего больше и не понадобится. Люэс теперь излечим.
Люэс — какое отвратительное слово: будто длинная черная змея.
— На фронте подхватили? — спрашивает врач.
Кайл кивает.
— Почему же вы сразу не начали лечиться?
— Я не знал, что я болен. Нам раньше никогда ведь о таких вещах не говорили. Сразу не заметил, думал — пустяки. Потом все как-то само собой прошло.
Врач покачивает головой.
— Да, вот она, оборотная сторона медали, — небрежно роняет он.
С каким удовольствием я треснул бы его стулом по башке. Откуда знать этому эскулапу, что значит получить трехдневный отпуск в Брюссель и, вырвавшись из воронок, блевотины, грязи и крови, приехать вечерним поездом в город с улицами, фонарями, светом, магазинами и женщинами; в город, где есть настоящие гостиницы с белыми ваннами, в которых можно плескаться, можно смыть с себя всю грязь; в город с вкрадчивой музыкой, кафе на террасах и прохладным крепким вином, откуда знать ему о чарах, таящихся в одной только голубой дымке сумерек в это узкое мгновение между ужасом и ужасом; оно как лазурь в прорыве туч, как исступленный вскрик жизни в короткий промежуток между смертью и смертью. Кто знает, не повиснешь ли завтра с размозженными костями на колючей проволоке, ревя как зверь, издыхая; отпить еще глоток крепкого вина, вдохнуть еще раз этот воздух, взглянуть на этот сказочный мир переливчатых красок, грез, женщин, волнующего шепота, слов, от которых кровь вздымается черным фонтаном, от которых годы грязи, животной злобы и безнадежности тают, переходя в сладостный поющий вихрь воспоминаний и надежд. Завтра опять смерть запляшет вокруг тебя, завтра — опять вой снарядов, ручные гранаты, огнеметы, кровь и уничтожение; но сегодня еще хоть раз ощутить нежную кожу, которая благоухает и манит, как сама жизнь, манит неуловимо… Дурманящие тени на затылке, мягкие руки, все ломается и сверкает, низвергается и клокочет, небо горит… Кто же в такие минуты станет думать, что в этом шепоте, в этом манящем зове, в этом аромате, в этой коже затаилось еще и другое, подстерегая, прячась, подкрадываясь и выжидая, — люэс; кто знает это, кто об этом хочет знать, кто вообще думает дальше сегодняшнего дня… Завтра все может быть кончено… Проклятая война, она научила нас брать и видеть лишь настоящее мгновенье.