Лекарь Империи 25 (СИ) - Лиманский Александр (прочитать книгу txt, fb2) 📗
«Возвращён».
«Возвращён».
«Возвращён».
Он делал это подряд, ряд за рядом, без всякого выражения, тем же почерком, каким четыре тысячи лет заносил в те же свитки обратное. Иногда он останавливался, уточнял имя у сидящих внизу и продолжал. Альдо смотрел на эту работу дольше, чем на всё остальное заседание, и думал о том, что торжество жизни выглядит именно так и никак иначе, старый дух с пером, вычёркивающий смерть из реестра по одной строке за раз.
Пакт ратифицировали перед рассветом.
Это заняло одно голосование. Тот самый Пакт, который великий Обвинитель тормозил процедурами и запросами восемь месяцев, требуя то разъяснить, то дополнить, и заслушать заново, прошёл при полном зале единогласно, без голосов против и воздержавшихся.
Люмьер поднялся на арену для оглашения резолюции.
— По второму пункту, — сказал он. — Совет постановляет внести в основной текст Пакта отдельную статью. Читаю формулировку. «Смертный Илья Григорьевич Разумовский, из рода Лукумонов, добровольно принял в себя силу народа духов и вывел её через себя, зная, что этого не переживёт. Он отдал себя за оба народа сразу, не поставив ни одного условия. С этого прецедента Пакт начинает новую историю, и всякое его толкование впредь сверяется с настоящей статьёй».
Весь зал поднялся.
Альдо встал вместе со всеми, это был первый раз за его жизнь, когда куница делала что-то не потому, что посчитал, а потому, что не могла усидеть.
Ррык ушёл первым, не дожидаясь конца заседания.
Он спустился с яруса, прошёл через арену, ни у кого не спрашивая разрешения, и двинулся к выходу. Люмьер посмотрел ему вслед и промолчал.
— Куда он? — спросил кто-то.
— Вниз, — сказал Альдо. — У него ночное дежурство.
— Где?
— В одной палате, — сказал Альдо. — В Муроме.
Сначала вернулся звук.
Он пришёл раньше всего остального, женский голос, читающий вслух что-то знакомое до последней запятой, ровно и негромко. Голос я узнал сразу, ещё не поняв, где нахожусь и почему у меня сухо во рту.
Потом пришёл свет, и в нём было слишком много белого.
Я медленно открыл глаза.
Потолок оказался с квадратами подвесных панелей и длинной лампой. Такие лампы стоят у нас в реанимации, я подписывал на них счет и торговался за скидку.
Голова не поворачивалась. Я всё-таки повернул её на треть и увидел кресло.
В кресле сидела моя жена. Ника…
Она была в халате поверх больничной рубашки, с книгой на коленях, волосами, собранными в узел на затылке. Живот стал заметно больше, чем я помнил. Лицо у неё было с румянцем от тепла в палате, совсем не то, каким я видел его последним.
— Илья, — сказала она.
Говорить я попробовал сразу и не смог. Горло не работало, язык лежал, и получился только звук.
Ника уронила книгу на пол и оказалась рядом.
— Тише. Тише, не надо, — сказала она. — Сейчас, воды.
Она поднесла к моим губам поильник. Два глотка воды оказались лучшим, что случалось со мной за последнее время.
— Креатинин, — сказал я.
Голос вышел хриплый, но слова получились.
Ника застыла с поильником в руке.
— Что? — спросила она.
— Креатинин, — повторил я. — Мой последний. И белок в моче. И давление, среднее за сутки.
Каждое слово давалось с трудом. Она смотрела на меня, я видел, что глаза у неё наполняются, и не понимал почему.
— Ника, я тебя спрашиваю про анализы, — сказал я.
— Восемьдесят четыре, — сказала она. — Креатинин восемьдесят четыре, это норма, он такой уже четыре дня. Белок ноль ноль девять, следы. Давление сто пятнадцать на семьдесят, среднее восемьдесят пять, стабильно. Диурез полтора литра в сутки. Гемоглобин сто двадцать один, — она набрала воздуха. — Сволочь ты, Разумовский.
И заплакала.
Она плакала и одновременно смеялась, вытирая лицо рукавом халата, в промежутках говорила про то, что она сидит тут восемь дней.
Я лежал и слушал.
Мне хотелось поднять руку и вытереть ей слёзы. Я поднял её сантиметров на десять и уронил обратно.
— Восемь дней, — сказал я.
— Восемь. Сегодня девятый, — ответила Ника.
Я включил Сонар.
Поднялся он тяжело, пошёл криво, вполовину привычной чёткости, и первое время я вообще ничего им не видел. Потом привык.
Вся Ника развернулась передо мной.
Почки чистые, оба русла ровные, отёков нет. Кровь идёт с нормальной наполненностью. Матка спокойная, тонуса нет. Швы на передней стенке аккуратные, в стадии рубцевания, без затёков.
Я смотрел дольше всего ниже.
Мой сын лежал головой вниз, свернувшись, он заметно подрос с того дня, когда я видел его последний раз. Швы на перикарде и на грудине сомкнулись и уже почти не читались, отдельной линией шёл только сам рубец. Сердце работало ровно, четыре камеры, клапаны без регургитации, ритм сто сорок один.
У сердца ничего не было. Ткань чистая.
— Всё в порядке, — сказал я и сам услышал, как у меня сел голос. — Оба в порядке. Я смотрю.
— Ты видишь? — спросила Ника. — Сонар работает?
— Плохо, но работает, — сказал я. — Как фонарик с севшей батарейкой. Восстановится.
— Вот и славно, — сказали с подоконника. — А то я уже приготовил речь про то, что теперь буду водить тебя за руку.
Распушенный и наглый Фырк сидел на своём месте.
— Девять дней, двуногий, — сказал он. — Девять. Я тут за это время выслушал столько человеческого нытья, что могу открывать приём. Ты вообще соображаешь, что ты устроил? Ты пошёл к нему сам. Ногами. Через черту. Ты, который меня учил, что герой в реанимации, это тот, кто дожил до утра.
— Фырк, — сказал я.
— Молчи, я не закончил, — сказал он. — Ты выпустил из себя всё, что в тебе было, до дна, а потом через тебя прошли двадцать тысяч, я это видел и не мог ничем тебе помочь, потому что был пустой, — он замолчал, дёрнул хвостом и добавил другим тоном, — Ты меня из снега вытащил. За чертой. Я помню.
— И я помню, — ответил я.
— Вот и молчи об этом, — сказал бурундук.
Он спрыгнул с подоконника, прошёл по одеялу и сел мне на грудь. Мы столкнулись взглядами.
— Рад тебя видеть с открытыми глазами, — сказал он.
Дверь открылась.
Первым вошёл Артём, Ника всё-таки нажала кнопку, по одному лицу в проёме стало ясно, что новость разошлась по отделению. За ним втиснулись Семён и Лена, следом Тарасов, Шаповалов, и последним в бокс вошёл главный лекарь Муромской больницы Анна Витальевна Кобрук.
В боксе стало не повернуться.
Артём протолкнулся к кровати, взял мою руку, нашёл пульс и держал его, глядя в сторону.
— Восемьдесят восемь, ритмичный, — сказал он наконец. — Илья, ты у меня в анамнезе теперь на всю жизнь.
— Ты меня качал? — спросил я.
— Четыре минуты, — сказал Артём. — И вот что я тебе скажу как анестезиолог. Больше не надо.
В дверях, за спинами у всех, стоял Грач.
Он не вошёл в бокс и не стал протискиваться. Постоял, посмотрел на монитор над моей головой, перевёл взгляд на Нику и коротко на меня.
— Восемь суток и одиннадцать часов, — сказал он. — По моей кривой ты должен был выйти на двенадцатые. Значит, я где-то ошибся в исходных, и хочу понять, где именно, потому что случай единственный и второго не будет. Когда сможешь говорить долго, позови.
— Денис.
— Что?
— Спасибо.
— Это преждевременно, — сказал Грач. — Я посчитал дату выхода, а читала Ника. Час в день, восемь дней подряд, ни одного пропуска. Считать умею я, а работу сделала она.
Он развернулся и ушёл по коридору.
На ноги я встал на четвёртый день, а через десять дней уже ходил по коридору с той скоростью, которая раздражала весь персонал.
Восстановление шло быстро, скорее всех сроков, которые я назвал бы такому пациенту сам. Мышцы вернулись за неделю, вес набирался медленнее, Сонар с каждым днём давал всё более чёткую картинку, и к концу второй недели я уже смотрел им пациентов, тайком от Шаповалова, который об этом знал, но делал вид, что нет.