Жизнь после жизни - Аткинсон Кейт (читать книги полностью без сокращений .TXT) 📗
– Имя придумали? – спросила миссис Гловер.
– Урсула, – ответила Сильви. – Я назову ее Урсулой. Это означает «медведица».
Миссис Гловер неопределенно кивнула. У богатых свои причуды. А возьми ее родного сына: собой видный, а зовут без затей – Джордж. «От древнегреческого „земледелец“», – объяснил викарий, который его крестил; Джордж и впрямь трудился на земле в соседнем имении Эттрингем-Холл, как будто имя предопределило его судьбу. Впрочем, миссис Гловер не склонна была размышлять о судьбе. А о древних греках – тем более.
– Ну, пойду я, – сказала миссис Гловер. – На обед кулебяка будет – вкуснота. А на сладкое – египетский пудинг.
Сильви понятия не имела, что представляет собой египетский пудинг. Ей на ум приходили только египетские пирамиды.
– Нам всем подкрепиться нужно, – добавила миссис Гловер.
– Это верно, – подтвердила Сильви. – Да и Урсулу пора еще разок покормить!
Ее саму раздосадовал этот незримый восклицательный знак. Непостижимо, но в разговорах с миссис Гловер она часто напускала на себя преувеличенную жизнерадостность, как будто стремилась уравновесить естественный баланс веселости в мире.
Миссис Гловер невольно содрогнулась, когда из-под кружевного облака пеньюара появились бледные, с голубыми прожилками груди Сильви. Она стала торопливо подталкивать детей к дверям.
– Кашу кушать, – мрачно скомандовала миссис Гловер.
– Не иначе как Господь хотел забрать эту крошку обратно, – проговорила некоторое время спустя Бриджет, входя в спальню с чашкой горячего чаю.
– Мы подверглись испытанию, – ответила Сильви, – которое с честью выдержали.
– В этот раз – да, – сказала Бриджет.
Май 1910 года
– Телеграмма, – объявил Хью, неожиданно появившись в детской и выведя Сильви из приятной дремоты, в которую та погрузилась во время кормления Урсулы.
Быстро прикрыв грудь, Сильви отозвалась:
– Телеграмма? Кто-то умер?
И в самом деле, выражение лица Хью наводило на мысль о трагедии.
– Из Висбадена.
– Понятно, – сказала Сильви. – Значит, Иззи родила.
– Не будь этот прохиндей женат, – начал Хью, – сделал бы мою сестру порядочной женщиной.
– Порядочной женщиной? – задумчиво протянула Сильви. – Разве такое бывает? – (Она произнесла это вслух?) – А помимо всего прочего, для замужества она слишком молода.
Хью нахмурился и от этого стал еще привлекательнее.
– Ей всего лишь на два года меньше, чем было тебе, когда ты стала моей женой, – заметил он.
– И при этом она как будто намного взрослее, – негромко произнесла Сильви. – У них все благополучно? Ребеночек здоров?
Когда Хью настиг сестру в Париже и силком затащил ее в поезд, а затем на отплывавший в Англию паром, она, как выяснилось, была уже заметно enceinte [15]. Аделаида, ее мать, тогда сказала: лучше бы Иззи оказалась в руках торговцев белыми рабынями, чем в пучине добровольного разврата. Идея торговли белыми рабынями заинтриговала Сильви: она даже представляла, как ее саму мчит в пустыню на арабском скакуне какой-то шейх, а потом она нежится на мягких диванных подушках, лакомится сластями и потягивает шербет под журчание родников и фонтанов. (У нее были подозрения, что это мало похоже на истину.) Гарем казался ей чрезвычайно разумным изобретением: разделение женских обязанностей и все такое.
При виде округлившегося живота младшей дочери Аделаида, незыблемо приверженная викторианским взглядам, буквально захлопнула дверь перед носом Иззи, отослав ее обратно через Ла-Манш, дабы позор остался за границей. Младенца предполагалось как можно скорее отдать на усыновление. «Какой-нибудь респектабельной бездетной паре из Германии», – решила Аделаида. Сильви попыталась представить, на что это похоже: отдать своего ребенка чужим людям. («И мы никогда больше о нем не услышим?» – поразилась она. «Очень надеюсь», – ответила Аделаида.) Теперь Иззи ожидала отправки в Швейцарию, в какой-то пансион благородных девиц, хотя на девичестве и, похоже, на благородстве давно можно было поставить крест.
– Мальчик, – сообщил Хью, размахивая телеграммой, как флагом. – Крепыш и так далее и тому подобное.
Урсула встречала свою первую весну. Лежа в коляске под буком, она следила за игрой света в нежно-зеленой листве, когда ветерок мягко трогал ветви. Ветви были руками, а листья – пальцами. Дерево танцевало для нее одной. Колыбель повесь на ветку, ворковала Сильви, пусть качает ветка детку.
В саду растет кустарник, лепетала Памела, на вид совсем простой, с серебряным орешком и грушей золотой.
Подвешенный к капюшону коляски игрушечный заяц крутился, поблескивая на солнце серебристым мехом. Когда Сильви была совсем маленькой, этот заяц, сидящий торчком в плетеной корзиночке, украшал собой ее погремушку; от погремушки, как и от детства, давно остались одни мечтания.
Перед глазами Урсулы то появлялся, то исчезал весь известный ей мир: голые ветви, почки, листья. Она впервые наблюдала смену времен года. Зима с рождения была у нее в крови, но потом налетело предвестие весны, на деревьях набухли почки, лето нехотя разлило жару, осень повеяла прелым, грибным духом. Поднятый верх коляски заключал ее мир в тесную рамку. Со сменой времен года за этой рамкой появлялись неожиданные прикрасы: солнце, облака, птицы; как-то над ней беззвучно описал дугу пущенный неумелым движением мячик для крикета, пару раз появилась радуга, частенько сыпал противный дождь (Урсулу порой не сразу спасали от непогоды).
А как-то осенним вечером, когда об Урсуле никто не вспомнил, в рамке вспыхнули звезды и луна – было интересно и в то же время страшно. Бриджет тогда досталось по первое число. Коляска в любую погоду стояла под открытым небом: навязчивую идею о пользе свежего воздуха Сильви унаследовала от своей матери Лотти, которая в молодости провела не один месяц в швейцарском санатории, где днями напролет сидела, кутаясь в плед, на открытой террасе и безучастно разглядывала снежные вершины Альп.
Бук ронял свои листья, которые лоскутками бронзового пергамента плыли над Урсулой. В один из отчаянно ветреных ноябрьских дней над коляской нависла зловещая фигура. Морис корчил рожи, дразнился: «Бу-бу-бу», а потом поддел одеяльце палкой. «Малявка тупая», – бросил он и напоследок засыпал ее охапкой листьев. Урсула начала задремывать под этим лиственным покровом, но тут чья-то ладонь отвесила Морису оплеуху, он взвыл «Ай!» и исчез. Серебристый заяц стремительно завертелся, Урсулу выхватила из коляски пара сильных рук, и Хью сказал:
– Вот ты где. – Как будто она потерялась, а теперь нашлась. – Прямо как ежик в спячке, – обернулся он к Сильви.
– Бедненькая, – посмеялась Сильви.
И снова пришла зима. Урсула вспомнила ее по прошлому году.
Июнь 1914 года
Свое четвертое лето Урсула встретила без особых происшествий. Ее мать с облегчением отметила, что малышка, вопреки (или благодаря) столь трудному вхождению в этот мир, развивается нормально, благодаря (или вопреки) строгому распорядку дня. Урсула, в отличие от Памелы, не была склонна к размышлениям, но и не жила бездумно, в отличие от Мориса.
Стойкий оловянный солдатик, думала Сильви, наблюдая, как Урсула топает вдоль берега за Морисом и Памелой. Они казались совсем крошечными – да такими они и были, – но почему-то Сильви не переставала удивляться необъятности своего чувства к детям. Самый младший и самый крошечный, Эдвард, еще не покидал переносную плетеную колыбельку, стоявшую рядом с ней на песке, и пока не причинял никакого беспокойства.
Их семья на месяц сняла дом в Корнуолле. Хью пробыл там всего неделю, а Бриджет осталась до конца срока. Еду готовили Бриджет и Сильви сообща (и довольно скверно), потому что миссис Гловер взяла месячный отпуск, чтобы съездить в Сэлфорд и помочь одной из своих сестер, у которой сын подхватил дифтерию. Стоя на перроне полустанка, Сильви вздохнула с облегчением, когда широкая спина миссис Гловер скрылась в вагоне.