Девять (СИ) - Сенников Андрей (первая книга .txt) 📗
Нет, я не выжил из ума.
За свою жизнь в Сутеми я узнал много разных вещей, и далеко не все они вписываются в привычные моему разуму рамки материалистического понимания мира. Хм. Немного забавное заявление для человека, которого учили с помощью формул описывать целые вселенные, чья материальность зиждется только в цепочке математических закономерностей.
Не знаю, как так вышло, что я остался здесь, в этом доме, не самого благополучного района города. Возможно, потому что на Сгоне всегда жили мои ученики и только я, инвалид со скрюченной рукой, что начала сохнуть на пятьдесят восьмом году жизни, отваживался ходить смурными, грязными переулочками по домам отстающих, заболевших, а то и просто забросивших школу, ребят. Может быть, всё дело в этом доме, всё еще крепком, из почерневших лиственничных бревен, с голландской печью в изразцах, к которой так приятно приложить озябшие ладони, чувствуя, как живительное тепло проникает в каждую клеточку, и в который раз вспомнить добрым словом архитектора Люциуса ван дер Гарда. Он много успел построить в Ведимове в тридцатые годы, еще до того, как город стал Краснокаменском. Жилые дома, здание заводоуправления деревообрабатывающего завода, пристань, от которой по Стылой Мглинке до Чусовой уходили в Пермь баржи с камнем и лесом. Даже здание школы было построено по его проекту, много лет спустя после смерти архитектора.
А может быть, все дело в Опоихе?
Более странного соседства трудно вообразить. Учитель математики и ворожея. Но поначалу я об этом ничего не знал, а потом — стало не важно. Опоиха напоминала женщину не более, чем противотанковый надолб походил на статую Венеры Милосской. Неопределенного возраста тётка, со слоновьими ногами, седоватой порослью на подбородке и злыми глазками-буравчиками, утопленными в глазницах, как пулемётные дула в амбразурах дота. На своей половине она жила одна с не то племянницей, не то сиротой: худенькой девчушкой с белобрысыми косичками, прозрачной кожей и такими огромными глазищами, что, казалось, они способны вместить всё ночное пасмурное небо с редкими проблесками звёзд. Опоиха завала девочку Тоньшей.
Помню за ужином, в первые недели жизни в Краснокаменске, я выразил удивление по поводу того, что Опоиха живет в трёх комнатах одна, только с девочкой. Жилья в городе и вправду не хватало. С чего бы так роскошно жилось тётке без определенных занятий? На мои восклицания Локтев похмыкал и ничего не сказал, а Крушевицкий, разжигающий у форточки «козью ногу» размером с патрон от ДШК, произнёс:
— Эх, пан научычель… Про то ведает только кщёндж…
И глаз его цвета спелой сливы лукаво поблёскивал сквозь густые клубы дыма от солдатской махорки. При чём тут отец Игнатий, священник маленькой церквушки — даже часовенки — у старого кладбища, на другой стороне холма, я не понял, но переспрашивать не стал. Крушевицкий был горазд изъясняться загадками и своими пышными усами, пожелтелыми от табака, отчего-то всегда напоминал мне гетмана Мазепу. Почему Мазепу? Ума не приложу, но так…
С Опоихой я сталкивался редко, и почти не интересовался этой особой, изредка раскланиваясь, да и то издали, а вот с Антониной встречался каждый день, в школе. Тихая и замкнутая Тоня Горстина плохо успевала по многим предметам, и мне приходилось уделять ей больше внимания, чем другим ребятам. Наверное, это прозвучит странно, но я никогда не учил детей математике. Пусть это звучит высокопарно, но я преподавал им универсальный язык вселенной — вот так я к этому относился, да и отношусь до сих пор. И меня задевало, нет, не задевало даже, а просто не укладывалось в голове, что мои ученики при выпуске из школы будут плохо знакомы с азами этого языка, безотносительно выбора ими дальнейшего жизненного пути.
Тоня была «блокадницей». В сорок третьем в Краснокаменск с санитарным поездом привезли несколько ребятишек из осажденного города. Пятилетняя Тоня была среди них. Отец где-то воевал, мать осталась в Ленинграде. Как, каким образом девчушка оказалась у Опоихи, я не знаю. Но крайнее истощение, недостаток каких-нибудь витаминов или минералов, привели к задержкам в развитии и к тому, что в свои пятнадцать Тоньша выглядела на лет на одиннадцать, двенадцать — не больше. В конце концов, я просто зашел на половину Опоихи и предложил заниматься с Тоней вечерами, дополнительно. Хоть дома, хоть у себя — как угодно.
Тетка быстро пробуравила меня своими глазками, отчего внутри возникло тягостное ощущение, сконцентрировавшееся в основном у осколка рядом с позвоночником, и сказала неожиданно мягким певучим голосом:
— Учи, чего там…
Совершенно обалдевший, я вдруг понял, что впервые за несколько месяцев слышу голос этого ходячего фортификационного сооружения.
Очень быстро я выяснил, что никакого отставания у Антонины нет, а её мнимая неуспеваемость — своеобразная защитная реакция, как и тихий голос, и вечное стремление быть незаметной. Память у девочки была цепкой, а мысль стремительной и чёткой, как работа отлаженного механизма, но при этом гибкой и незашоренной раз и навсегда заученными способами решения однотипных задачек. Слава Богу, у меня хватило ума не трубить об этом на всех углах и педагогических советах. Дети бывают злы и жестоки. Страх их срывается с языка стремительно и громко. И там, где взрослые предпочитают скрывать свой суеверный ужас перед дурным глазом глубоко внутри и помалкивать, дети с бездумным жестокосердием и азартом преследуют свою жертву, разумеется, вне пределов прямой видимости страшной Опоихи.
Всё это угадывалось в глазах девочки так же легко, как угадывается в небе знакомый рисунок созвездий. Война сделала нас почти ровесниками, некоторые вещи не нужно было произносить вслух. Уверен, Тоня нарочно делала ошибки и в домашних заданиях, и на занятиях в классе. Я не собирался ни корить ее, ни нарочно вытягивать к доске лишний раз, ни охотится за озорниками и насмешниками над «ведьминой дочкой». Ничего нельзя объяснить людям, привыкшим отмерять жизнь секундами, минутами, днями, а не иссохшими от голода трупами у насквозь промерзших подъездов.
Я просто ждал, когда сердце девочки отогреется, и продолжал заниматься. К выпускному, одиннадцатому классу Тоня свободно владела матанализом на уровне четверокурсника математического факультета и почти избавилась от своей «незаметности». Признаться, я был бы рад, если бы девочка поступила на математический факультет Московского университета — у меня были все основания полагать так, — но Тоня остановила свой выбор на Государственном архивном институте. Странно…
Она и сейчас здесь, в Сутеми, заведует архивом и библиотекой. Иногда мы встречаемся…
А Опоиха…
Опоиха умерла в 80-м. В её паспорте датой рождения было указано 25 октября 1878 г. За наше почти тридцатилетнее соседство она не сказала мне и сотни слов. Но теперь, когда я думаю о Ефимцеве, память настойчиво возвращает меня к этой странной женщине, воскрешая давно ушедшее, распадающееся на осколки воспоминание. Узкие улочки Сгона, лишенные какой-либо геометрической закономерности, кроме концентрических кругов, рассекающих склоны холма. Вонючие переулки, залитые чернильной темнотой. Грязь, причмокивающая под ногами, и вязкая сырость в воздухе. Угрожающие тени у покосившихся заборов, и блеск стального лезвия в тусклом свете звёзд. Моё жестокое, еще фронтовое бешенство, когда на пулю — грудью, в перекошенный рот — со всего маху. Низкое, утробное рычание, запах мокрой собачьей шерсти, крик ужаса и густое бульканье, источающее медные ароматы. Перевязанная рука Опоихи, и шушуканье преподавателей в учительской. Косые взгляды в магазинной очереди, и пугливо-уважительные «здравствуйте» незнакомых личностей с холодными, режущими взглядами и фиксатыми, деланными улыбками.
Школьный учитель и колдунья…
Не знаю, как она относилась к моим занятиям с Тоней. Что испытывала по отношению ко мне. И испытывала ли? Мы кружили рядом, как две планеты на разных орбитах, то сходясь, то удаляясь, но всегда на расстоянии. Только в один момент вдруг оказалось, что наши жизни связаны затейливыми нитями. И судьба Антонины, хотя после отъезда она никогда не возвращалась в этот дом. И Вальки Ефимцева…