Девять (СИ) - Сенников Андрей (первая книга .txt) 📗
За полтора года двор наш преобразился кардинально, в том числе, и моя половина. Причем всё делал Валька, моё же участие выражалось в посильном денежном бремени на покупку материалов.
Но главный талант Ефимцева, конечно же, заключается в умении реставрировать, чинить и восстанавливать.
Взять хотя бы буфет Опоихи, сработанный в пятидесятые годы прошлого века неведомым умельцем из чистого дерева. Высокий, под потолок, с массивным основанием, зеркальной задней стенкой. Антресоль подпирали точеные балясинки, она была составной: выступающие вперёд шкафчики по краям и утопленная, средняя часть со стеклянной двустворчатой дверцей.
Как я уже говорил, буфет больше походил на рухлядь, чем на предмет обстановки. Неоднократно крашеный, с отсутствующими на половине дверец и ящичков ручками. Амальгама на зеркале облупилась и помутнела, рифленое стекло на дверцах забилось грязью, а его медный переплет позеленел почти дочерна, мохнатый, словно заросший плесенью. Все это невозможно теперь вообразить, глядя на сверкающего темным лаком красавца, а медь переплета хочется назвать инкрустацией. Но и это еще не всё. Содержимое буфета, кажется, перекочевало во времени вместе с ним, пройдя сквозь некий омолаживающий портал, которым на самом деле были Валькины руки. Здесь были граненые водочные рюмки на коротеньких ножках, расплющенных в основании гладким, без единого пузырька, кружком; столовое серебро с толстыми витыми ручками, серебряные же подстаканники со стаканами такого тонкого стекла, что казались почти невидимыми. Столовый сервиз на двенадцать персон на вид совершенно новый, но формы, рисунки и даже горделивая осанка посуды намекали, что на донышке любой тарелки, чашки или пузатой супницы есть фабричное клеймо с «ерами» и «ятями»…
Всё, к чему прикасается Валька, обречено на возрождение. Рано или поздно…
На третий или четвёртый год после переезда Ефимцев выстроил на своей половине двора огромный отапливаемый гараж-мастерскую. Как только Ефимцев возвращался с работы, ворота мастерской распахивались, и любой желающий мог застать Валентина там, а желающие были. Половина Сгона таскала к Ефимцевым дряхлую мебель, дырявые кастрюли, неработающие приемники, неизменно получая назад исправное, сверкающее новизной, изделие.
К моему удивлению, дочери-погодки Валентина и Надежды крутились в гараже вместе с отцом. У них даже свой маленький верстачок был, на котором они, подражая ему, пилили, строгали и колотили или просто сидели рядышком, болтая ногами и перешёптываясь, глядя, как отец сотворяет еще одно маленькое чудо.
Банально, но как многие мастеровые и талантливые люди, Валентин склонен к запоям. Недельным. Нет, он не буйный, но, во-первых, в эти периоды он не работает, а во-вторых, многое из того, что ему удается заработать, тут же спускается на водку. В диковатые девяностые водкой с Валькой и рассчитывались частенько. Хорошо, если Надежда успевала тут же продать огненную воду, но так случалось не всегда, и Ефимцев входил в штопор с лёгкостью тонущего кирпича.
Есть только один способ удержать Вальку от пьянки — вовремя подсунуть ему что-нибудь вроде буфета Опоихи, или моего стола, словом что-то, что требовало от Вальки не только мастерства, но и таланта художника. Именно поэтому я рекомендовал Горстиной Валентина, как отменного реставратора, и многие экспонаты обязаны ему вторым, а то и третьим рождением. К сожалению, не всякий предмет увлекает Вальку. Я не знаю его критериев, а сам он зачастую не может объяснить, что его так заинтересовало в той или иной вещи, заставляя безостановочно трудиться…
Что он нашёл в этом мятом куске металла? Что увидел?
Около месяца назад я встретил Вальку на пороге мастерской, задумчиво вертящим в руках искорёженное нечто, пачкающее ему руки сажей.
— Что это? — спросил я, поздоровавшись.
— Да, похоже, лампа была, керосиновая, — ответил Валька, рассеянно мне кивая.
Он колупнул ногтем, потёр ветошью, придерживая измятый ком за перекрученные прутки, укоренившиеся где-то в глубине покорёженного металла.
— Да? — усомнился я. — Принесли?
— Не-а, в доме нашёл…
Он не уточнил, где, а я не стал спрашивать, заметив характерную дымку, затянувшую Валькин взгляд, и поспешил домой.
Лучше бы я отправил Ефимцева в очередной запой…
Середина лета. Я копался в огородике — с выходом на пенсию, я пристрастился к этому занятию, — пропалывая грядки, взрыхляя, поливая, потому с Надей виделся чаще, чем с Валькой: ограда, разделяющая наши участки, не тянула даже на символическую. Повзрослевшие дочери Ефимцевых иногда помогали матери. Старшая поступила в местный колледж и жила в общежитии на правом берегу. Младшая оканчивала школу, но свободное время старалась проводить там же, в городе. В последнее время и я зачастил за реку. Пенсию перестали носить по домам, а перечисляли в банк. Бесконечные реформы и изменения в порядке начисления и индексации пенсионных накоплений вынуждали меня проводить долгие часы в подсчетах и очередях. Министр социального развития на экране телевизора напоминал злого карлика и его туманное словоблудие, не то чтобы что-то проясняло, а скорее наоборот. Говорить ни о чём для государственных чиновников, стало чем-то само собой разумеющимся со времён Горбачёва…
Донимали старые болячки. Левая рука почти не действовала, пугая своим видом даже меня.
В конце июля небо затянуло тучами, зарядили дожди. Вечерами быстро темнело, на раскисшие улицы не хотелось выходить. В один из таких вечеров ко мне заглянул Валька. Сияющий, словно начищенный самовар, он водрузил на стол в гостиной странного вида керосиновую лампу с зеленым абажуром.
— Вот, — сказал он и уселся на стул. — Починил…
Я уставился на его работу во все глаза. Я назвал лампу странной, но так оно и было. Никогда таких не видел. Начать с того, что неизвестно где, Валька умудрился достать ламповое стекло. Не иначе, как сам выдувал. Зеленый матовый абажур, напоминающий формой шляпку гриба с отверстием у вершины, достаточным, чтобы выглянуть верхушке стеклянной ламповой колбы, опирался на каркас из тончайшего прутка блестящего желтого цвета.
— Латунь, — ответил Валька на мой вопросительный взгляд.
Концы прутка приварены или припаяны к латунному кольцу, плотно охватившему горловину бывшего резервуара для керосина. Бывшего, потому что Валька из керосиновой лампы сделал электрическую, вмонтировав в резервуар патрон для лампочки-свечи, а механизм для подкручивания фитиля, заменил резистором, регулирующим яркость.
Но больше всего меня поразили резервуар и основание лампы. Резервуар очень широкий, сильно сплюснутый по вертикали, казалось, висел в воздухе, поддерживаемый над основанием четырьмя прутками-ножками, согнутыми под острыми углами, с утолщениями на сгибах. Вид этого сооружения вызвал у меня чувство инстинктивного, утробного отторжения, неприятия, готового перерасти в более сильное чувство, отнюдь не радостного.
Вид у меня, наверное, был еще тот, но Валька по-своему истолковал молчание.
— Смотри, Палыч, — указал он пальцем. — Вот с этим пришлось повозиться…
Я посмотрел. Резервуар был покрыт россыпью мельчайших бугорков, впадин, наростов. Некоторые участки поверхности выглядели новее, и я легко представил сколько времени и труда потратил Валентин, орудуя паяльником, штихелями и шлифмашинкой, но продолжал молчать. Каменно. От мелкой ряби на поверхности основания лампы у меня замельтешило в глазах. На крохотное мгновение возникло ощущение, что во всей этой хаотичности угадывается система, и пропало. Я вдруг очень испугался, что Ефимцев хочет подарить лампу мне. В ту же секунду я возненавидел этот предмет так сильно, как должно быть ненавидел только фашистскую свастику.
Валентин что-то заметил и нахмурился. Моя реакция его явно обидела и была непонятна. Я закашлялся, потом пробурчал несколько слов, выражая восхищение работой. Прозвучало всё вымученно, смущение я попытался скрыть улыбкой. Ефимцев ушел и к моему глубочайшему облегчению забрал лампу с собой. В комнате стало светлее.