Лизонька и все остальные - Щербакова Галина Николаевна (онлайн книга без .txt) 📗
– Перестань, дура, – шумела Ниночка. – Вася! Я абсолютно здоровая. Принеси мне бомбу!
Однажды Ниночка, когда с ней никого не было, пошла в бывший свой дом. Стоял он закрытый, заброшенный, подоткнула Ниночка подол и пошла наводить порядок. Где-то там стрекотали машины, прокладывая велотрассу, но когда Ниночка взялась вырывать бурьян, выросший в картошке, она вдруг ясно себе представила – никакой трассы через ее двор не пройдет никогда. Вот не пройдет, и все. Думай как хочешь. Соседи их тоже уже выехали, и их дворы тоже зацвели буйным цветом, но надо сказать, для всех это была не печаль, а радость, потому как взамен – квартира с удобствами, да пропади он пропадом, этот сад-огород. Это только у Ниночки оказался сельскохозяйственный бзик. До поздней осени она продолжала возиться в своем уже бывшем дворе, и никто ее не беспокоил. Дом, что стоял напротив, пионеры и школьники сожгли в день конституции, как говорится, в порядке эксперимента, слава богу, ветер был в другую сторону, так что Ниночка, хоть и стояла с багром наперевес, борьбе с живым огнем не понадобилась. На зиму она все тщательно, по-хозяйски закрыла сама, собственными руками, потому что Эдик сказал: «Что я, дурак? Это уже не наше!» Помогли немножко девочки – Лизонька и Роза. Лизонька привезла в издательство книжку, вся такая была усталая, высосанная, и Ниночка ей сказала: «Лучше лопаты в таком состоянии нет подруги. Прикопай-ка мне кусты…» Роза тоже возилась, тихо рассказывая Лизе, какая была мать еще несколько месяцев тому, как она митинговала на пятом этаже и требовала бомбу.
– Куда что делось, – удивлялась она. – Может, и мне влезть в навоз? Я совсем стала плохая. Понимаешь, меня жрет ненависть. Последнее дело! Я просто задыхаюсь… Слушай, куда мы идем?
Лизонька злилась. Господи, как мы фатально не совпадаем друг с другом! Вот родные, близкие сестры, а такое расхождение во всем, что хоть караул кричи. Ну что такое это «я задыхаюсь»? А ты не задыхайся, а ты нагрузи себя, чтобы позвоночник хрустнул, и тащи, тащи… Вот как она? Поняла, что школа занимает ее не всю, конечно, могла бы и всю, школа такое место, что, сколько ей ни отдашь – все мало. Но чему бы то ни было отдавать все – бессмысленно… Разве только Бог и Любовь… Но это такие невозможно высокие материи, что говорить о них вот так, всуе… Одним словом, то, что оставалось от школы, переводилось в книжки. Если она не очень была умна на уроках, то компенсировала это в своих сочинениях, а если ей в этих же сочинениях не хватало дерзости, она такое выдавала на уроке! В общем, она жила так, другие живут иначе, она была полна этим, а вы затыкайте свои дыры как умеете. А ты, Роза, открыла все краны и сочишься злостью, а что бы тебе, Роза, тоже найти отдушину? Тебе не нравится твое окружение? А кому оно нравится в нашей стране? Ах, Боже мой… Тебе ли жаловаться, Роза? В Москве, в центре города, окнами на реку, «Розенлев» и «Жигули», а у нас весь пригород ходит по улицам в комнатных войлочных туфлях с помпонами, потому что другой обуви просто нет. Нигде… Муж с тебя сдувает пылинки в свободное от любимой работы время. А мой уже давно пишет одну и ту же статью, одними и теми же словами и чернилами.
– Какая разница, Лизок? Кто это читает?
Только иногда, все реже и реже, в его глазах мелькает нечто… Вначале радовалась. Значит, есть нечто. Потом поняла: это он прижал в подворотне (на собрании, в фотолаборатории, в грузовике, тамбуре, в президиуме, в очереди) какую-нибудь бабу. И у них секундно, одномоментно возникло ощущение все-таки какой никакой, а радости жизни. Вот он и принес в глазах эту случайную радость, наткнулся глазами на любимую жену – и истаяла радость. И я задаю себе вопрос: не разойтись ли? – Лиза, дура, зачем? Такие холодные ночи, а вместе все-таки тепло. И потом… Ты что? Спятила? А ребенок? Ну, знаешь, мать! Кончай писать свою публицистику! Ты на ней сдвинулась. Я тебя люблю… Слышишь? Люблю… – А я? Люблю? Хрен его знает… А что ночами вдвоем теплее, это точно. А ты, Роза, бесишься с жиру… Найди дело, свое, сокровенное, огородись в нем забором. Видишь, даже от явной клиники можно спастись: посмотри на маму, как ее поднял огород, а твоя ненависть – это уже неинтеллигентно, дорогая, это уже за гранью…
– Гранью чего? – спросила Роза.
– Человечности, – ответила Лиза.
– Да? – воскликнула Роза. – Да? А где эта человечность? Ну где? Где?
– Перестань! – говорила Лиза. – Она в тебе! Она в каждом. Или есть, или нет.
– Девочки! – кричала Нина. – Не отвлекайтесь. Сегодня надо кончить. Завтра объявили заморозки.
Возвращались на пятый этаж. Эдик поил их глинтвейном. Ниночка громко глотала и говорила:
– Весной будем копать колодец… Был же у нас раньше, был. А вода какая! Не то, что эти ржавые помои из труб…
– Нинок, – тихо говорил Эдик. – Весной они начнут с нашего двора…
– Нет! – кричала Ниночка. – Можешь мне поверить, эта трасса пройдет мимо… Я чувствую…
У Лизоньки сжималось сердце. Что это у них у всех за свойство: видеть невидимое, чувствовать заранее, понимать незнаемое. Конечно, трасса пройдет мимо. Раз мама так чувствует, так и будет. А она вот другое чувствует: кто-то приедет. Вот уже месяц она, как идиотка, кидается к почтовому ящику, и дома, и у мамы. Она кого-то ждет. От ожидания ее всю ломит. Перебирала в памяти всех родных и близких. Когда встретилась с Жорой – подумала: не его ли предсказывало сердце? Все-таки в ее жизни он, скажем, человек не последний. Как тогда было? Он позвал ее на чердак, где доживала свой век панцирная сетка. На ней так естественно лежал детский матрасик и пахнул старыми писюшками. Жорик сказал просто и нежно:
– Давай попробуем! Смотри, как он у меня настропалился.
С ним было легко и не стыдно. И она ему благодарна за это. Тогда еще и понятия никто не имел о сексуальной революции, а Жорик ее совершил на панцирной сетке просто и радостно, как это делают птицы. На всю жизнь в ней осталась эта свобода от проблем пола, от мыслей о проклятом грехе. Всю жизнь муж восхищается в ней именно этим. Правда, о Жорике и матраце она ему не рассказала. Вот интересно, почему? Надо об этом подумать. Так вот, встретившись с Жорой, естественным человеком, она поняла – не с ним была ей предсказана встреча. Кто-то другой рвался к ней, кто-то другой… Но никто в дверь не звонил.
12
Весной товарищи-аппаратчики взяли и отправили Лелю на пенсию. Еще на Новый год такой бархатный сделали адрес: ваш опыт, ваша мудрость… А тут в два дня – ах, Ольга Дмитриевна, Ольга Дмитриевна. Пора, голубушка, пора… Устали вы очень. Нет сил вас мучить.
С каких это пор мы определяем нужность человека возрастом? Самому уже семьдесят три, а ей всего шестьдесят один, и у нее пульс, давление, велосипед – полная норма. Потому что женщина, с ней так можно, да? Ее так улещали, что в конце концов даже убедили – она партии на пенсии нужнее. С этими словами она приехала к Ниночке, а Ниночка как раз влезла в резиновые сапоги, в робу, повязалась платком концами вверх, чтоб не мешал, а Леля – в сапогах-чулках нежнейшей кожи, в замшевом французском пальто, в шапочке из норки явилась не запылилась.
– Пошли со мной в огород, – сказала Ниночка, – или уезжай. Дело не брошу.
И Леля пошла. Шла и испытывала почти счастье от того, что она такая, как есть, а Ниночка совсем другая, для нее неприемлемая… Ниночка же думала, что вот не дал Бог счастья младшей сестре, не дал, и все тут. Детей нет, работу имела черт знает какую, муж – полное дерьмо, старость у нее будет стыдная, потому что собирается она вести какой-то политкружок. Дура! Окстись! Так они и шли – сестры, обе переполненные чувством превосходства. Вот я, думала одна. Вот я, думала другая.
Человека в светлом шерстяном пальто первой увидела Ниночка. Человек заглядывал в окна брошенного и списанного по всем статьям дома. Почему-то Нина подумала, что он из исполнительных органов и пришел, к примеру, официально поджигать дом. Но не так он был одет, этот человек. Слишком светлым и слишком шерстяным было его пальто для дурного дела.