Лизонька и все остальные - Щербакова Галина Николаевна (онлайн книга без .txt) 📗
И тут пронзило Ниночку еще одно воспоминание, она аж закашлялась, и даже испугалась, что могло быть так, что она это не вспомнила бы, и мысль, что она могла бы умереть, не вспомнив, наполнила ее ощущением паники. Это ж надо! Могла бы не вспомнить!
…Она ехала тогда, сразу после оккупации, в Москву на третьей полке переполненного, набитого под завязку поезда. Папа едва ее в него впихнул. «Езжай, дочка, от греха подальше». Такое у него лицо при этом было, ну, не сказать! Из-за этого его лица она и получила, собственно, полку. Стояла у окна на одной ноге, такой человеческой густоты сроду не видела. Прямо друг у друга на головах. Стояла, думала про папу, сердце просто разрывалось от его вида, и такое в ней было горе, что куда там с места сдвинуться. Вот и не заметила, стоймя стоя, что поезд прошел целый перегон и уже стал тормозить на следующей станции. И ей тогда прямо на голову свалился с третьей полки заспанный парень, которому, оказывается, надо было тут выходить, а никто в вагоне про это не знал – парень мертво спал всю дорогу, а значит, на полку его никто заранее не намыливался. Парень спрыгнул, полка освободилась, и этих нескольких секунд замешательства хватило, чтоб Ниночка пришла в себя – что ни говори, а она человек цепкий, даже если расстроена, – и быстренько на эту полку вспорхнула. Аки та птичка! Пока там очередники-недоумки шеей туда-сюда поворачивали, она уже лежала, вцепившись в дерево лопатками и крепенько держась одной рукой за край полки, другой за вещички, собственные, поставленные на грудь и живот. «Девушка, а девушка, тут люди от самого Ростова стоят, ногами затекли, места ждут…» – «А я знала? Знала? Стоит себе полка пустая, и никого… Где ж вы были, если вы от самого Ростова?» И люди, хоть и заматерелые в борьбе, а что сказать, не знают, потому что все – чистая правда. Они на эту полку не рассчитывали, она, можно сказать, Ниночке козырем выпала. Что тут поделаешь с удачей и счастливым случаем? Их надо принимать и радоваться, даже если они для другого, потому что это вселяет и остальным надежду: может такое случиться, что и тебе в чем-нибудь повезет. И свалится тебе на голову полка, не в прямом, конечно, смысле, это не дай Бог, а в смысле везения. Разве не приятно, что есть в природе удача? Приятно! Вон выпала она молоденькой женщине, тридцати ей, наверное, нет – а Ниночке было уже тридцать, ей было даже тридцать два – только-только вошла в поезд, и нате – удача в виде полки. Хороший факт для всех. Значит, и с тобой такое может. Живешь, живешь, как последний, а рраз – уже как первый. Ниночка лежала тогда, замерев. Боялась, что все-таки сгонят. Приготовилась драться. Но ничего такого не случилось. Погудела толпа, погудела и смолкла. «Вы имейте в виду, – слышала – в Лимане я эту занимаю, а вы уже дождетесь Харькова…» – «В Харькове сойдут многие…» – «Товарищи! Давайте договариваться. Слезать и залезать одновременно, по команде… Вы – вниз, я – вверх… Чтоб ничего подобного, как с этой женщиной или девушкой, кто его точно знает, не возникло… Харьков – в смысле посадки – это большие неприятности… Это более чем… Здесь билеты продают несчитано».
«Я сплю… – сказала себе Ниночка. – Харьков-расхарьков – сплю, и все».
Она слегка – вещи мешали – повернулась на бочок и – о Боже! – она увидела свое платье. Это она сейчас, в бездвиженье, поняла про платье, тогда же она увидела мать и дочь и поняла, что она их почему-то знает. Не могла только сообразить, откуда?! И так вертелась, и сяк… Какой там уже сон! Они возьми и сойди в этом самом Харькове, а в памяти ее до сих пор рядышком сидят. Дебелая такая мать с большим, каким-то гордым животом, величиной с хорошую выварку, на котором сцепленно лежали шершавые, красные руки, а большие пальцы рук методично и безостановочно прокручивались друг вокруг друга. А девочка… Ну, лет пятнадцать ей… шестнадцать, не больше, ерзала маленькой попкой по отполированной миллионами лавке, ей как бы не сиделось. Так вот! Сейчас Ниночка поняла, что девочка скользила! Она скользила, потому что была в ее, Нинином шелковом платье, ей ли не знать, какое оно гладкое и скользкое! Как же она не сообразила это тогда, когда ее и платье отделяло всего ничего – оккупация? Она его сшила перед самой войной, назло Евке, которая только-только родила, вся была в беременном пятне, ходила черт-те в чем, потому как, рассказывали люди, истекала молоком. Оно у нее, говорят, аж по ногам бежало. Вот назло ей, Бурене мокрой, Ниночка сшила себе платье из какого-то невообразимо скользкого шелка – коричневое поле, а по нему желтенькие цветы охапочками и листочек редкий, редкий, зеленый, аж бутылочный. Раза три его успела надеть, не больше. А потом, когда уже при немцах, стали ходить по деревням «меняться», пришла пора и этому платью. Как сейчас помнит, получила она за него: четверть молока и ведро картошки-репанки. Тетка с животом была в той деревне, куда они забрели, богатой бабой, а потому держалась гордо и независимо. В другой хате за такое платье могли бы дать и больше, эта же: «Ото моя цена», хоть сдохни. Но зато какая была картошка! Ниночка на эту картошку и клюнула. Как представила себе вкус во рту, так и отдала платье, подавись, зараза. Тетка на хамство и бровью не двинула. Схватила платье и куда-то за спину закричала: «Визьми!»
В Харькове; значит, они и вышли. Правильно, между прочим. Ниночка вспомнила. Деревня их была под Харьковом, бабы-менялы забредали тогда черт-те куда от дома. Не везло им в тот раз. Когда вернулись, мама сказала: «Я тебя, Ниночка, уже и заховала. Разве ж можно столько ходить? Да пропади оно все пропадом». – «Ну да, – сказала Ниночка. – Глянь, какая картошка». Молоком же выменянным кормилась в дороге. Ой, какие ж у нее были от него поносы! Все из нее вытекало до чистой крови. Легкая стала, как перышко… А тачку перла, что та лошадь… Скажите, откуда были силы?
Получается, что надо прожить столько лет, дойти до неподвижности, чтоб сообразить, что сидело тогда внизу напротив твое собственное, назло разлучнице сшитое шелковое платье. Куда ж девается наша память, когда ей самое время и место объявиться? Хотя бы тогда в магазине на Сретенке, куда Ниночка забрела почти случайно и вдруг ее как током ударило. Висит себе материя – коричневое поле, а по нему желтенькие цветочки охапочками и зеленый листок – перышком. Ой, хочу! Подумала. Купила пять метров, руки аж тряслись от какой-то жадной радости, но почему купила, почему руки тряслись – не вспомнила. Решила, что просто такой у нее хороший вкус. Ехала в электричке и мечтала, как пошьет себе платье на шестидесятилетие, все скажут: что это за манера на такой солидный возраст шить такую пестроту, а она им – а ну вас! Что значит возраст, если я и не жила вовсе, а разницы в душе моей по сравнению с той же довойной никакой; абсолютно. Вот увидела материю и, поверьте, аж зашлась, аж задрожала, как в молодости.
Но все потом получилось не так. Приехала, сунула сверток на верхнюю полку в шифоньере и забыла про него напрочь. Прошли потом именины чин-чинарем, сидела в финском сером кримпленовом костюме, вся из себя президиумная, важная. Потом как-то перетряхивала барахло, нашелся сверток, матушки мои, где ж была моя память? Ну ладно, теперь уже на шестьдесят пять, положила ткань на видном месте, но случилась эта дурь с переездом, олимпиадой, вообще не было у нее тогда дня рождения. Попалась как-то на глаза материя, и такая ни с того ни с сего накатила на нее злость, чего это она тут валяется, эта тряпка, и куда ее девать? Схватила за концы и стала примерять, не пойдет ли на окна, что было, конечно, совсем глупо, какая у плательного материала ширина, чтоб ее цеплять?
И вот сейчас – Господи, дай мне силы – сейчас, когда она все вспомнила и ей ясно стало, почему она на Сретенке кинулась к этому куску, когда увиделась ей эта тетка с необъятным пузом, обтянутым юбкой так, что был виден торчащий пупок, и был он как полюс на земном шаре, а руки ее лежали будто бы на Ледовитом океане, оглаживая Гренландию и Аляску, а большие пальцы рук все проворачивались туда-сюда, туда-сюда над этим пупком-полюсом, а рядом на шелковой попе егозилась девчонка, где ты, милая, где, что ж тебе в жизни выпало после чужих меняных тряпок, ну и молоко же было у твоей матери-куркульки, такой от него дристопан был, думала, не выживу.