Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков - Цымбурский Вадим Леонидович
Наступлением Третьего рейха на Россию стремительно обозначается ход В, когда стали реальностью те «битвы на Волге», о которых Александр I за 130 лет до того риторически писал Бернадоту.
Как и в циклах более ранних изживание этого кризиса само собою запускает ход С: СССР простирает свое могущество на запад, отмечая свое наступление насаждением коммунистических режимов на восточноевропейских лимитрофах, включением важнейшей части Восточной Пруссии в российские границы, разделом Германии и системой Варшавского пакта. Хотя Сталину, при всех стараниях, не посчастливилось после войны радикально ревизовать режим Босфора и Дарданелл, тем не менее, в последующие десятилетия советский флот, согласно с конвенцией Монтрё и невзирая на вхождение Турции в НАТО, постоянно маячил в Средиземноморье. А с 1950-х тяжба СССР с Западом за преимущественное влияние в арабском мире выступает своеобразным продолжением старого «Восточного» вопроса. Если учесть сохранявшийся Берлинский вопрос, оказывавшийся в руках Москвы инструментом давления на Западную Германию, а также и общий фактор «советских танков в стольких-то днях пути от Ла-Манша», то Ялтинскую систему следует расценить как второй реальный «европейский максимум» российской геостратегии со времен Николая I, – поскольку промежуточный, коминтерновский «европейский максимум» начала 1920-х оказался нереализованным, абортивным.
Приметы затяжного хода D прослеживаются через 1980-е и 1990-е. В начале этого отрезка имеем большую стабилизацию Запада после революционного клокотания 1960-х и вьетнамского синдрома «разрядочных» 1970-х. Имело бы смысл вспомнить – предыдущие фазы D с крутым отбрасыванием России на восток также приходились на стабилизационные 1850-е и 1920-е десятилетия, когда западные нации восстанавливались после революционного и военного потрясения устоев. Основные вехи данного хода общеизвестны. Это размещение «Першингов» в Европе; сенсационная программа СОИ; подешевение нефти, сужавшее возможности советского руководства; доктрина «нового мышления» и крепнущая в годы перестройки склонность отечественных лидеров и экспертов отождествлять ее «новизну» с переосмыслением государственных интересов России-СССР в духе максимального сокращения внешних обязательств… А затем – восточноевропейские революции 1989 г., конец организации Варшавского Договора и Совета Экономической Взаимопомощи, торопливый дрейф советских, а затем российских войск из Европы, перекрывающийся с суверенизацией республик СССР и, наконец, с роспуском самого Союза. Тот же ход охватывает начавшееся расширение НАТО к востоку, временное отпадение Чечни от России, обернувшееся войной на Северном Кавказе, антироссийские резолюции по чеченскому вопросу Политической Ассамблеи Совета Европы и Комитета по безопасности ООН в 2000 г.
Можно ли говорить о начале третьего хода Е, или евразийской интермедии, в российской истории? Если говорить о российском идеологическом процессе 1990-х, то он изобилует настойчивой проработкой и проговариванием различных вариантов «евразийского» самоопределения сжавшейся страны – от призывов Жириновского к «последнему броску на юг» взамен «бросков на запад» до уверений Е.Т. Гайдара насчет обязанности новой России вместо тягот «мирового жандарма» взять на себя обязанности «форпоста демократии в Евразии» (Известия 18.05.1995). Очертания нового хода иногда усматривают в провозглашении российско-китайского «стратегического партнерства» и в т. н. «доктрине Примакова», предполагающей охватить этим партнерством также и Индию [Лунев 1999, 223, 226]. А также в «бишкекском процессе» сотрудничества России с околокитайскими республиками постсоветской Центральной Азии, наметившемся под конец президентства Б.Н. Ельцина, после того, как косовские события 1999 г. предельно ясно обнаружили минимизацию российского влияния в Европе, не только Западной, но также Центральной и Юго-Восточной. В какой-то мере такие оценки подкрепляет визит президента В.В. Путина после инаугурации в Ташкент и Ашхабад, в особенности его ташкентские беседы с И.А. Каримовым насчет «южной дуги нестабильности» и совместного российско-узбекского силового отпора ее вызовам и угрозам. И все-таки третья евразийская интермедия пока что остается ясно проступающей и вполне актуальной возможностью, не более того, и от российского руководства начала XXI в. будет зависеть, осуществится ли эта возможность и в какой версии.
Итак, в отношениях России и западного мира с XVIII по XX в. мы обнаруживаем тип цикличности, похоже, не обнаруживающий прямых аналогов в истории иных мировых регионов, в том числе и в самой Европе. Более того, ничего похожего не видим и в собственно российской истории по первую четверть XVIII в. Переход при Иване IV от завоевания приволжских татарских царств к Ливонской войне, переросшей в войну с массой иных искателей «ливонского наследства», или история Смутного времени и преодоления этого кризиса никак не вписываются в обрисованную пятиходовую фабулу. Очевидно, включение Империи в XVIII в. непосредственно в западноевропейский силовой баланс явилось моментом запуска уникального геостратегического ритма, в коем просуществовали сменяющиеся типы нашей государственности до конца XX в.
Вглядываясь в структуру этих циклов, убеждаемся, что четырехтактники европейских игр России (ходы A-D), на самом деле, должны быть поделены на две симметричные двухходовые фазы – соответственно А-В и C-D. Очевидным образом ходы В и D представляют не что иное как кризисы и крушения ходов А и С. В первом случае терпит кризис политика партнерского соучастия России как вспомогательной силы в западных союзах, борющихся за главенство в Европе. Во втором случае проваливается попытка России, опираясь на собственные силы, по-своему политически реорганизовать географический «дом» западной цивилизации. Что касается евразийских интермедий, их конец не всегда обусловлен их имманентным исчерпанием и тупиком. Такой «провал в Азии» может как наблюдаться, например, в случае русско-японской войны 1904–1905 гг., так и отсутствовать – скажем, ничего подобного не видим в конце 1930-х в канун заключения пакта Молотова-Риббентропа. Евразийская интермедия способна как терпеть кризис, так и просто прерываться волевым решением руководства России при возникновении благоприятной конъюнктуры на западном направлении. Все же варианты «западнических» геостратегических ходов разыгрываются неукоснительно – до своего изживания через катастрофу.
Предложенная модель представляет идеальный тип стратегического процесса нашей Империи – включая ее большевистское инобытие – и допускает модификации в исторических воплощениях. Внутри евразийских интермедий могут идейно и практически опробоваться варианты возврата в Европу. В застоях европейских максимумов, накануне надлома этих ходов видим действия, предвещающие будущий «упор на Азию». Таковы расширение России в 1830-х и 1840-х за счет «выправления границ» в казахских степях, неудачный поход В.А. Перовского на Хиву в 1839–1840 гг., «прощупывание» Г.А. Невельским устья Амура в канун Крымской войны. Возможно, в контексте третьей евразийской интермедии – если она состоится – подобный же смысл задним числом обретет и афганская война 1979–1989 гг. Среди геополитических «европейских максимумов» бывают возможны такие азиатские акции, как советско-японская война 1945 г., мотивированная союзническими обязательствами и вместе с тем наспех доразрешающая неразрешенную в «евразийских» 1920-х и 1930-х задачу восстановления наших позиций на Тихом океане. Но симптоматично, что от массы завоеваний этой кампании – от Порт-Артура и Дальнего, от контроля над Манчжурией и КВЖД, даже от части Южных Курил, – СССР проявлял готовность отступиться в первое же послевоенное десятилетие.
Каждая из выделенных фаз, как одно, так и двухходовых, представляет не просто конструкт исследователя, накладываемый на подлинные перипетии, но выявляемую доминанту этих перипетий, их эпохальную равнодействующую, которая придает одним идеям и решениям «магистральный» характер, другие обрекает на рецессивность, а, в-третьих, побуждает видеть предвестия близящегося фазового перехода. Не надо расценивать модификации протекания цикла как «уступки» теоретической модели перед лицом исторической конкретики: сам статус и смысл модификаций, «уклонений» обнаруживается только на фоне основного, идеального движения каждой фазы, взятой в ее становлении, самораскрытии и исходе.