1937 - Роговин Вадим Захарович (мир бесплатных книг .txt) 📗
На деле публикация «Письма» была для Сталина чрезвычайно нежелательной, поскольку оно не только знакомило мировую общественность с фактами, которые Сталин скрывал на протяжении ряда предшествующих лет, но и содержало разгадку его зловещих намерений — в тот момент, когда он только приступил к истреблению старой партийной гвардии. В «Письме» указывалось, что решение о проведении процесса 16-ти было принято в результате агентурных расследований, которые показали: «действительное настроение подавляющего большинства старых партийных деятелей является резко враждебным Сталину»; «партия не примирилась с его, Сталина, единоличной диктатурой, ‹…› несмотря на все парадные заявления, в глубине души старые большевики относятся к нему отрицательно, и это отрицательное отношение не уменьшается, а растёт ‹…› Огромное большинство тех, кто сейчас так распинается в своей ему преданности, завтра, при первой перемене политической обстановки, ему изменит». Из всех этих фактов, подчёркивалось в «Письме», Сталин сделал вывод: «Если старые большевики, та группа, которая сегодня является правящим слоем в стране, не пригодны для выполнения этой функции в новых условиях, то надо как можно скорее снять их с постов, создать новый правящий слой» [557].
Эти глубоко продуманные соображения, наложившись на личный опыт членов и кандидатов в члены ЦК, могли произвести на них весьма серьёзное впечатление. Поэтому, в отличие от других статей эмигрантской печати о положении в СССР, обычно рассылавшихся партийной верхушке [558], с данной статьёй «Социалистического вестника» «рядовые» участники февральско-мартовского пленума не были ознакомлены. Во всяком случае на всём протяжении работы пленума о ней было упомянуто лишь в речи Ярославского, который заявил: «…если вы возьмете последний номер „Социалистического вестника“, целиком посвящённый предыдущему процессу, то вы убедитесь в том, что Бухарин и Рыков идут целиком по линии той клеветы, которая содержится в „Социалистическом вестнике“, а „Соц. вестник“ заранее, авансом начал уже защищать и обелять Бухарина и Рыкова» [559]. Между тем «защита» Бухарина и Рыкова в «Соц. вестнике» ограничивалась сообщением об их «реабилитации» в сентябре 1936 года, к которому была добавлена всего одна фраза: «Об этой уступке Ежов теперь жалеет, и, не скрывая, говорит, что он ещё сумеет исправить» [560].
Таким образом, на пленуме не фигурировало обвинение Бухарина в беседах с Николаевским, а говорилось лишь о совпадении его взглядов с взглядами «Социалистического вестника».
Между тем вопрос о «секретных» переговорах Бухарина с меньшевиками был поднят ещё за несколько месяцев до пленума — в показаниях Радека на допросе 27—29 декабря, т. е. через несколько дней после выхода в Париже номера «Социалистического вестника» с первой частью «Письма». Радек заявил (якобы со слов Бухарина): «Бухарин просил Дана (редактора «Социалистического вестника».— В. Р.) на случай провала „блокистов“ в СССР открыть кампанию их защиты через II Интернационал. Именно этим и объясняется выступление II Интернационала в защиту первого центра блока троцкистско-зиновьевской организации» [561]. Протокол этого допроса был послан Бухарину.
Хотя в показаниях Радека речь шла не о статье в «Социалистическом вестнике», а об официальном заявлении руководства II Интернационала в связи с процессом 16-ти, упоминание имени Дана рядом с именем Бухарина было весьма грозным симптомом. Бухарин получил косвенное предупреждение о том, что НКВД обладает какими-то сведениями о его неофициальных беседах с меньшевиками. Понимая, что уже сам факт таких доверительных бесед не может не вызвать непомерной ярости Сталина, Бухарин тем не менее оставался в неизвестности о том, что именно Сталин знает о содержании этих бесед.
Чтобы яснее представить поведение Бухарина в зарубежной командировке, обратим внимание прежде всего на то, что Бухарин оказался за границей впервые за несколько лет, на протяжении которых он был вынужден вести в СССР противоестественный образ жизни, вплоть до отказа от личных встреч со своими ближайшими друзьями — из-за боязни быть заподозренным в «сохранении фракции». Понятно, что, оказавшись за границей, Бухарин почувствовал себя в совершенно иной атмосфере и был опьянён кажущейся свободой от постоянной слежки и угрозы доноса за малейшее неосторожное высказывание. В этой связи уместно привести свидетельство другого большевика, который, по словам Николаевского, говорил ему: «Там (в СССР.— В. Р.) мы отучились быть искренними. Только за границей, если мы имеем дело с человеком, о котором нам известно, что на него можно положиться, мы начинаем говорить искренно» [562].
Со свойственной ему временами беспечностью Бухарин, по-видимому, не учитывал того, что за рубежом незримая слежка НКВД может быть не менее плотной и изощрённой, чем в СССР. Об этом он, возможно, вспомнил лишь после неурочного посещения Николаевским его гостиничного номера, когда он с тревогой сказал жене: Николаевский, очевидно, узнал об отсутствии в гостинице остальных членов комиссии, предварительно позвонив им по телефону, и явился специально для того, чтобы поговорить с ним наедине. Тогда же Бухарин высказал беспокойство по поводу собственной неосторожности, заявив: «Всё-таки, я сболтнул ему лишнее — о дешёвой агитации» [563].
Согласно ряду достоверных свидетельств, Бухарина в 1935—1936 годах часто посещали мысли о возможности новой волны сталинского террора и своей гибели в нём. Нет ничего удивительного в том, что в преддверии этих событий Бухарин хотел передать свои сокровенные мысли, которыми он не решался поделиться почти ни с кем в своей стране, старому социалисту, чья личная порядочность была широко известна. Кроме того, в 1936 году Бухарин не мог считать Николаевского и других меньшевиков столь же непримиримыми противниками, как в первые годы революции. Ведь даже официальный курс Коминтерна в то время включал проведение политики единого рабочего фронта, т. е. союза с партиями II Интернационала, в который входили и русские меньшевики.
При всём этом «Письмо старого большевика», по-видимому, сыграло немалую роль в поведении Бухарина на следствии и суде. Характерно, что на втором московском процессе Радек не повторил версию о переговорах Бухарина с Даном. Эта версия, вложенная в уста Радека на следствии, была отложена до процесса «право-троцкистского блока», где она была изложена устами самого Бухарина.
Надо полагать, что Сталин приберегал «Письмо старого большевика» для психологического давления на Бухарина во время тюремного следствия. И с точки зрения Бухарина, и с точки зрения его палачей этот документ являлся свидетельством главного криминала, обусловливавшего недоверие к его попыткам отвергнуть все остальные обвинения в свой адрес. Этот криминал на тогдашнем партийном жаргоне именовался «двурушничеством».
Как мы помним, Бухарин ушёл, вернее, был насильственно уведен с пленума ЦК, не признав ни одного вменявшегося ему обвинения. Вместе с тем в своих речах на пленуме он не уставал повторять, что считает сталинскую политику «блестящей», а Сталина — безупречным вождём партии и государства. Представим теперь, что мог почувствовать Бухарин, когда после всего этого ему была предъявлена статья меньшевистского журнала, в которой приводились его подлинные мысли прямо противоположного характера. Согласно сталинской логике, хорошо усвоенной Бухариным, это означало, что он продолжал оставаться «двурушником» до последнего часа своего пребывания на свободе. Единственным средством загладить это «преступление», согласно той же логике, могло быть лишь согласие «до конца разоружиться перед партией», т. е. подтвердить и все остальные предъявленные ему обвинения.
Положение Бухарина серьёзно отягчалось ещё одним обстоятельством. Если даже ему была показана статья «Социалистического вестника» и сообщены агентурные данные о его неофициальных беседах с Николаевским (строго запрещённых Москвой), то и после этого он оставался в неведении, какими ещё данными о его поведении за рубежом располагает НКВД. Между тем за Бухариным числились и более серьёзные «преступления» (о которых, правда, сталинская агентура могла и не знать).