Узнавание - Богат Евгений Михайлович (бесплатные серии книг .TXT) 📗
Что это — философский образ жизни? Чтобы лучше понять, обратимся к нашим дням.
Я расскажу сейчас о парке. Никто не верил, что можно этот парк построить на высоте две тысячи сто метров над уровнем моря, в горах Армении. Пессимисты утверждали, что изменчиво-мимолетна «полоса тепла», не успеют распуститься, расцвести растения, без которых парку не обрести красоты и разнообразия. А если успеют, говорили оптимисты, то стоит ли затрачивать колоссальные усилия в борьбе с болотами и вулканическими камнями, чтобы создать на этой высоте нечто живущее явственно два с половиной — три месяца в году, а остальное время остающееся «вещью в себе», требующей от окружающих самых активных действий по поддержанию запасов жизни. Стоит ли, говорили они, зажигать звезду, если хорошо известно, что она погаснет, не успев вспыхнуть…
А создать парк было важно: от этого зависело, быть или не быть маленькому селению Джермук с целебной минеральной водой большим курортом. Нужен был парк, стягивающий к себе весь город.
И нашелся человек, который парк этот создал. Старый лесник Кирилл Сергеевич Дрепало. Познакомившись с ним, я про себя назвал его: Старик-Завтра-Послезавтра, потому что он повторял непрестанно в разговоре «завтра-послезавтра». Например: «завтра будут у нас розы, послезавтра — рассада». Или: «завтра у нас пустырь за родником, послезавтра — тут георгины». Не мог он жить, не думая о том, что будет делать в парке завтра-послезавтра.
Раньше, до парка, Дрепало выращивал лес в высокогорных районах Армении. Вместе с елью, сосной, березой он поднимался все выше и достиг тысячи шестисот метров над уровнем моря. А потом создал и этот парк.
То, казалось бы, невозможное, что он совершил, состояло, в сущности, из обыкновенных возможностей: он ложился за полночь и поднимался в шесть, писал во все питомники страны, собирал семена и черенки, построил у себя опытную оранжерею, а раньше, до черенков и оранжереи, когда однажды механизмы вышли из строя, «ворочал камни, как рассказывали, и усмирял топь собственными руками». Он доставлял с высокогорных пастбищ хорошо унавоженную землю и добывал редкие семена неприхотливых гладиолусов.
Я был в Джермуке весной, когда парк оттаивал, и видел Кирилла Сергеевича Дрепало ежедневно за делом. Вот он распаковывает ящик с рассадой, вот, после нежданной вьюги, погружает руки в оживающую землю. «Завтра-послезавтра… завтра-послезавтра…»
Решая: быть парку! — Старик-Завтра-Послезавтра ответил на философский вопрос о смысле жизни, о высших целях человеческого существования. Да, стоит зажигать звезду, потому что, погаснув, она возгорится снова, опять.
Он не писал книг и не вел бесед о добре и красоте, но он был истинным философом.
Что же это — философский образ жизни?
Старый уличный фонарь
Я не раз перечитывал и пересказывал историю старого уличного фонаря, написанную Г.-Х. Андерсеном. Помните ее? Когда почтенный фонарь одряхлел и уже не мог хорошо освещать улицу, его забрал к себе сторож, тот самый, который зажигал в нем огонь много лет — в метельные и дождливые вечера, в ясные летние ночи. Он и его жена не захотели расстаться со старым товарищем, уложили фонарь у себя в подвале около очага и любовно ухаживали за ним. Но фонарь страдал — он страдал от сознания, что не может поделиться с людьми бесценным богатством. Когда в последний раз он освещал пустынную улицу, Жизнь — ветер, ночь, небо, далекие созвездия — наделила его редкостным даром: показывать тем, кого любишь, то, что помнишь и видишь сам.
И вот теперь вечерами, слушая, как старики читали вслух книгу о путешествиях по Африке, фонарь страдал от мысли, что он мог бы одеть эти бедные стены подвала в живые роскошные картины тропических лесов, если бы хозяева догадались зажечь в нем огонь…
И вот, когда уже была издана повесть «Бессмертны ли злые волшебники?», в которой я первый раз пересказал эту историю и объяснил, почему она меня особенно волнует, я увидел андерсеновский фонарь в самой жизни. Да, я увидел его не мысленно, не в воображении, а в телесной яви.
И если бы я усомнился в его достоверности и захотел потрогать рукой, то ощутил бы холодный металл и чуть нагретое изнутри стекло, потому что это, повторяю, был настоящий фонарь. Но я и не усомнился ни на минуту, несмотря на естественное удивление (подумать только: передо мной тот самый андерсеновский фонарь, который будто бы одряхлел давным-давно в подвале у очага!), не усомнился, потому что была в нем большая подлинность. Его тяжелая медь, его толстые старинные стекла, его безупречно точная форма, его осанка убеждали настолько полно, что можно было и не поднимать руки. И он был зажжен, да, он горел, освещая нечто удивительное: небольшой дворик, где росли большие деревья с веселыми домиками для белок на уютных ветвях. Зелень деревьев касалась каменной стены с кормушками для птиц на тонких, изящно выкованных цепочках. И фонарь был не один — несколько фонарей, побольше и поменьше моего андерсеновского, неярко горели в ранних осенних сумерках, освещая старые деревья и старые камни. Куда же я попал?
А я, странствуя по Таллину, зашел, сам того не ведая, к самому Андерсену. Да, это может показаться невероятным, но я нечаянно оказался именно у него! Он и стоял через минуту передо мной, с живописно растрепанными волосами, высоким выпуклым лбом, тонким носом, большим печальным ртом, на редкость похожий на известный, хорошо с детства памятный портрет, где белый в горошину галстук повязан с тонкой артистической небрежностью.
Мы познакомились. «Томас Энке», — назвал себя «Андерсен».
Томас Энке делал фонари. Он делал их для души и на радость людям. Он дарил их городу (один из них, может быть, лучший из его фонарей, висит и сейчас в Таллине напротив ратуши, у аптеки), он дарил их часто и совершенно незнакомым людям. (Наверное, надеялся, что его фонари покажут людям разлитое вокруг нас великолепие жизни.) Он устроил у себя во дворе, в бывших монастырских закромах, мастерскую, куда вели, ниспадая, какие-то первобытные камни, с канатом, заменяющим перила. И в этом живописном подземелье, полном таинственных инструментов, работал вечерами.
Он работал, чтобы дарить.
Когда ему пытались заплатить, он растерянно улыбался, чуть жалея человека, который не понимает, что существуют в мире вещи более ценные, чем деньги. Конечно, и он зарабатывал деньги — делал люстры для аэропортов, кафе, университетов на таллинском заводе «Террас». Но он жизни не делил на любимую вечерами мастерскую и нелюбимый завод. Он «Террас» любил настолько, что за двадцать лет ни разу по-настоящему не был в отпуске, отдохнет два-три дня, возвратится и работает бесплатно.
Вернувшись в Москву, я написал об Энке очерк «Добрый мастер из Таллина»; он был напечатан в «Литературной газете»; и в Таллин, для того чтобы увидеть мастера, побывать в его подземелье (и может быть, чтобы получить бесценный подарок), потянулись не только москвичи и ленинградцы, но и жители Урала, Сибири, даже Дальнего Востока. Живописное подземелье в андерсеновском дворике с утра до вечера, особенно летом и осенью, не пустовало ни на час. Жена Энке, Анна Федоровна, даже завела в конце концов, как в настоящем музее, книгу отзывов. Я чувствовал себя перед Энке виноватым за то, что теперь, когда я о нем написал, его то и дело отвлекают от работы. Но он не особенно уставал от людей и, несмотря на то, что, как большинство мастеров, любил одиночество, радовался обилию посетителей. Он любил дарить, и если бы мог, то подарил каждому по фонарю, хотя и понимал, что большинство из его гостей переступали порог мастерской совершенно бескорыстно, чтобы увидеть рождение чуда. И испытать, добавлю от себя, хотя бы в течение нескольких минут чувство сопричастности духовному миру Энке.
Я хочу сопоставить это чувство с тем, что мы испытываем, читая Андерсена. Но оно, да не обидятся на меня великие писатели, все же острее, ибо огромна радость — читать, но еще большая радость — жить. Хотя я, наверное, несправедлив сейчас к Андерсену: ведь если бы не он, то ни я, ни тысячи посетителей подвала на тесной улице Мюйривахе, не сумели бы по-настоящему открыть мир Энке. Дело в том, что узнавание в Энке Андерсена делало этот мир особенно дорогим и волнующим. В нем оживали любимые с детства образы и сюжеты, не менее подлинные, осязаемые, чем фонари из меди и стекла.