Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот - Дюрренматт Фридрих
Как это часто бывает с пьяными, вся смелость и энергия Монумента вдруг разом иссякли, он уже хотел сесть на место, но тут Министр госбезопасности В холодно заметил, что О, видимо, отсутствует по болезни; это было бессовестной ложью, которой (если слух об О действительно распространялся самой госбезопасностью) В решил вновь вывести Л из равновесия, чтобы дать повод для его ареста.
— По болезни? — не удержался Л; опираясь правым кулаком о столешницу, левым он несколько раз стукнул по ней. — По болезни?
— Очевидно, — сухо отозвался В, перебирая бумаги.
Л перестал стучать и, онемев от ярости, плюхнулся в кресло. Через дверь, находившуюся позади Е и З, вошел полковник охраны, что нарушало правило, запрещавшее входить сюда посторонним во время заседаний Политсекретариата. Его появление предвещало нечто чрезвычайное — военный конфликт, стихийное бедствие, экстренное сообщение особой важности. Тем удивительнее, что полковник собирался лишь вызвать Л по срочному личному делу. Л заорал полковнику, чтобы тот убирался вон; полковник нерешительно ретировался, бросив перед уходом вопросительный взгляд на В, как бы ожидая поддержки, но тот продолжал возиться с бумагами. А рассмеялся; похоже, Л опять перепил, грубовато пошутил он, что обычно свидетельствовало о хорошем настроении; он посоветовал Монументу пойти и утрясти свои личные дела, тем более что, скорее всего, его ожидает сообщение о благополучном разрешении от бремени одной из его любовниц. Все захохотали — шутка не ахти, но напряжение было слишком велико, хотелось разрядить его, а кроме того, кое-кто бессознательно попытался этим смехом смягчить участь Л. По переговорному устройству А вызвал полковника. Тот вошел. Что, собственно, там стряслось, поинтересовался А. Жена Министра транспорта находится при смерти, доложил полковник, отдав честь.
— Ладно, ступай, — сказал А. — Иди домой, — проговорил А, обращаясь к Л. — Насчет любовницы я пересолил. Беру свои слова обратно. Я знаю, как ты к жене относишься. Иди, заседание все равно закончено.
Жест А выглядел вполне человечным, однако Министр транспорта был слишком напуган, чтобы поверить этой человечности. В своем пьяном отчаянии он не видел для себя иного выхода, кроме нового наступления. Он — заслуженный революционер, закричал он, снова вскочив, да, его жена лежит в больнице, это всем известно, однако операция прошла успешно, и он не позволит заманить себя в ловушку. Он, дескать, вступил в партию среди самых первых, раньше, чем А, Б и В, ничтожные карьеристы. Он вел партработу еще тогда, когда это было опасно, смертельно опасно. Он сидел по жутким, вонючим тюрьмам, его держали на цепи, как дикого зверя, по его ногам, закованным в кандалы, бегали крысы. Крысы! — надрывался он. Крысы! Он отдал партии все свое здоровье, его приговаривали к смерти.
— Товарищи! — всхлипнул он. — Меня даже выводили на расстрел. Солдаты уже встали напротив.
После побега, продолжал бормотать он, началось подполье, оно продолжалось до самой революции, великой революции, он водил отряд на штурм дворца с наганом в одной руке и с гранатой в другой.
— С наганом и гранатой я вершил историю, — заорал он; его уже нельзя было остановить, в его отчаянии, ярости зазвучало даже что-то величественное; опустившийся, пьяный, он вдруг снова почувствовал себя прежним легендарным революционером. Он жертвовал жизнью в борьбе против продажной верхушки, он сражался против тех, кто обманывал народ, боролся за правду, продолжал он кричать. Он хотел изменить мир, улучшить его, он шел на любые лишения, страдания, пытки и гордился судьбой, ибо знал, что сражается в стане людей бедных, униженных, и был счастлив погибнуть за правое дело, но теперь, когда победа завоевана, партия стала правящей, теперь он оказался на другой стороне, на стороне властей предержащих. — Власть испортила меня, товарищи, — кричал он, — я молчал, когда вокруг творились преступления, я предавал друзей, отдавал их госбезопасности. Так что же, молчать и дальше?
О арестован, пробормотал он, внезапно побледнев, слабым, тихим голосом, это правда, и все об этом знают, поэтому он не уйдет отсюда, так как за порогом его сразу же схватят госбезопасники, а мнимая смерть жены — уловка, чтобы выманить из зала заседаний. Высказав свои подозрения, вряд ли казавшиеся необоснованными и остальным, он рухнул обратно в свое кресло.
Пока бунтовал обезумевший от собственной дерзости Л, хорошо сознававший безнадежность своего положения и, следовательно, бессмысленность всякой осторожности; пока остальные, оцепенев, взирали на фантастическое зрелище, каковым становилось крушение Монумента; пока в каждую паузу между его громогласными тирадами вклинивался маршал З, терзаемый ужасом, что падение Л навлечет погибель и на него, и кричал: «Смерть предателям в лоне партии!»; пока Президент страны маршал К выступал с пространными заверениями в своей неизменной преданности вождю (К вскочил сразу же, как только умолк Л) — на протяжении всего этого времени Н напряженно пытался предугадать, как поведет себя А. Тот спокойно попыхивал трубкой. По его виду ничего нельзя было понять. Но ведь что-то в нем происходило, не могло не происходить. Для Н до сих пор оставалось не вполне ясно, грозят ли вождю нападки Л чем-либо серьезным или нет, зато он чувствовал, что А принимает решение, которое определит на будущее судьбу не только вождя, но и всей партии; назревал поворотный момент, только Н не мог представить себе, каким будет этот поворот, и тем более не брался предсказать, что предпримет А. Вождь был хитроумнейшим тактиком, по неожиданности шахматных комбинаций в борьбе за власть ему не было равных, даже Б вряд ли мог соперничать с ним. Благодаря какому-то особому дару А видел людей насквозь, безошибочно нащупывал и использовал слабость любого противника; как никто другой среди членов Политсекретариата он умел выследить и загнать свою жертву в ловушку, но в открытом противоборстве не был силен, предпочитал бить исподтишка, нападать из засады. Свои ловушки он расставлял в дебрях партаппарата с его бесчисленными отделами и подотделами, секторами и подсекторами, группами и подгруппами; с прямым вызовом на поединок ему не приходилось сталкиваться уже давно. Не лишится ли А обычного хладнокровия, не утратит ли своей осмотрительности, не начнет ли суетиться, признает ли он факт ареста О или нет — на все эти вопросы Н не находил ответа, ибо не знал, как бы поступил на месте А сам; Н не сумел продолжить своих догадок, ибо маршала К, сделавшего небольшую паузу, чтобы перевести дух и с еще большим подъемом заверить вождя в своей преданности, внезапно перебил Е. Собственно, Е перебил не только Президента, но невольно и самого А, который — когда К сделал паузу — вынул изо рта трубку, желая, видимо, что-то наконец возразить Монументу, однако Е, то ли не заметив этого, то ли не пожелав заметить, опередил его. Министр тяжелой промышленности заговорил, даже не успев толком подняться с места, но теперь он уже прочно стоял на ногах — приземистый, толстый, невероятно уродливый, лицо в бородавках, руки сложены на животе, словно у глупого деревенского мужика, — и говорил, говорил… Его наружное спокойствие было обманчивым. Чистильщика ужаснуло выступление Л, он всем нутром предощущал гнев вождя, который обрушится на остальных, после чего последует приказ арестовать весь Политсекретариат. Будучи сыном простого сельского учителя, Чистильщик своими силами выкарабкался из провинции. Он рано вступил в партию, где поначалу терпел насмешки и унижения, никто не принимал его всерьез, все помыкали им, пока он постепенно не поднялся наверх (многим пришлось заплатить за это дорогой ценой) благодаря тому, что начисто был лишен гордости (подобной роскоши он не мог себе позволить), а также тому, что был способен на все — на новом месте у него появилась возможность проявить эти способности. Он не гнушался самыми грязными (кровавыми) делами, повиновался слепо, был готов на любое предательство, прослыл в партии самым страшным человеком — даже страшнее вождя, который при всей ужасности своих злодеяний был все-таки значителен как личность. А не был деформирован ни борьбой за власть, ни самой властью, он оставался таким, каким был всегда, частицей природы, воплощением ее жестких законов, — природы, которая одна лишь формирует себя, и никто иной. Е же был только страшен, больше у него ничего за душой не имелось, он был плебеем по натуре, этого плебейства он не мог от себя отринуть, даже оба Джингисхана казались рядом с ним аристократами; тот же А, которому он был полезен, называл его прилюдно не только Чистильщиком, но еще и Жополизом; именно по всем этим причинам Е перепугался гораздо сильнее остальных. Чего только не делал Е, чтобы выбиться наверх, и вот теперь, когда он находился у цели, идиотская выходка какого-то Монумента могла сделать тщетными все нечеловеческие унижения, могли стать бессмысленными низкопоклонство и бесстыдное заискивание; панический страх был так велик, что Е прямо-таки обезумел и потому не дал говорить (в чем Н уже не сомневался) даже самому вождю, впрочем, Е хотел лишь как можно скорее присоединиться к клятвам верности, в которых рассыпался К, только он собирался сделать это на свой лад, будто в том было его спасение. Он не стал, подобно Президенту, безмерно превозносить вождя, зато с еще большей агрессивностью накинулся на Л. Начал он с обычных пословиц и поговорок, которыми пользовался всегда, неважно — к месту или нет. Он сказал: «Куры кудахчут, пока лиса их не передушит». Он сказал: «Мужик велит жене подмыться, если барин захочет с ней переспать». Он сказал: «Поделом вору и мука». Он сказал: «Оступиться каждый может». Он сказал: «Мужик тискает барыню, а барин мужичку». Затем он заговорил о напряженной обстановке (подразумевалась, естественно, не внутриполитическая напряженность, за которую он, как Министр тяжелой промышленности, нес бы свою долю ответственности, а внешнеполитическая), о том, что Отчизне грозит смертельная опасность; это прозвучало странно, поскольку после конференции сторонников мира наблюдалась определенная разрядка в области внешней политики. По словам Е, мировой капитал вновь готовился лишить революцию ее завоеваний, для чего уже наводнил страну своей агентурой. От внешней политики Е перешел к необходимости повышать дисциплину, от дисциплины — к укреплению взаимного доверия.