Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин"
— Как вы смеете? — вскрикнула Али-Эметэ, и она оглянулась; но из общества ни дам, ни танцоров, ни английского консула, ни даже никого из знакомых офицеров не было видно. Она была окружена только вооружёнными солдатами, с единственным Литвиновым во главе.
— Как вы смеете? — повторила она и упала б»» чувств.
Её осторожно подняли и отнесли в адмиральскую каюту; к ней же препроводили и Мешеде. К дверям каюты поставили караул.
Между тем раздалась команда: «По местам, с якоря сниматься!» Марсели моментально были подняты, и корабль «Три Иерарха», при довольно свежем, попутном ветре, выпустив канат, подняв брам-реи и поставив брамсели и фок, быстро исчез с Ливорнского рейда.
Остальные четыре корабля и фрегат остались, но стали готовиться к походу, и через два дня на Ливорнском рейде из русских судов не осталось ни одного. Корабль «Три Иерарха» дожидал оставшуюся эскадру на высоте Корсики.
Орлов, в минуту ухода корабля «Три Иерарха», пировал с гостями в палатке. Он заботливо смотрел за всеми движениями на корабле, и когда он скрылся из вида, то проговорил себе: «Ну, слава Богу, дело в шляпе; удалось бы ему обойти французские порты и не наткнуться на французскую эскадру».
Думая это, он предложил тост за здоровье русской императрицы Екатерины II и приказал зажигать фейерверк.
Фейерверк был действительно превосходный, был такой, что, как говорили в Ливорно, такого они не видали на своих водах, да, верно, скоро и не увидят.
На другой день явился к нему выпущенный из-под караула Христенек и обстоятельно донёс, как было дело.
IX
ПУТЕШЕСТВУЮТ НЕ ВСЕГДА ПО СВОЕЙ ВОЛЕ
Исполняя желание отца, князь Иван Никитич Трубецкой взял тётку свою графиню Катерину Ивановну Головкину, что называется, врасплох.
Он подъехал с чёрного двора и прошёл к ней чёрным ходом. Он видел, как два маленьких поварёнка дрались между собой чумичками; видел, как горничная с лакеем целовались; видел, как садовник большую корзину фруктов и ягод разных на продажу отправил; видел, как ключница продавала варенье из графской кладовой, а метрдотель масло и свечи; слышал, как конюхи перекорялись между собой при разделе овсяных денег, принесённых подрядчиком за овёс, который он должен был поставить лошадям, но который не поставил, так как конюхи предпочли лучше деньги эти пропить самим, чем в виде овса скормить лошадям. Одним словом, он видел всё, что видят в большом доме со множеством дворни, когда хозяин или хозяйка распустят вожжи и оставят всё на произвол случая. Подъехав в карете, он молча вышел, прошёл по чёрному двору, по лестнице, вошёл в комнаты; никто не остановил его, никто не подумал спросить, кого и что ему нужно.
Так добрался он до самой спальни графини Катерины Ивановны. Правда, ему навстречу под ноги шмыгнула какая-то девчонка и спросила:
— Вам Мугасову, что ль? — но, не дождавшись ответа, убежала; затявкала какая-то шавка, но это, разумеется, его не остановило, и кто такая Мугасова, о которой спросила девчонка, чем она тут и почему её надо искать подле спальни самой графини, князь Иван Никитич так и не узнал. Он вошёл в спальню и нашёл свою дорогую тётушку, дочь князя-кесаря Ивана Фёдоровича, внучку страшного князя-кесаря Фёдора Юрьевича, знаменитого начальника Преображенского приказа, и супругу известного вице-канцлера графа Михаила Гавриловича Головкина, в положении женщины, старающейся уговорить котёнка есть с блюдечка приготовленное ему молоко, в то время как тот есть не хочет и занят волочащейся на шнурке от её мантильи какой-то большой чёрной кистью.
— Покушай, коточка, покушай! Молочко хорошее, и с сахаром, и с булочкой, я сама готовила. Полно, кисть тебя не спрашивает! — говорила она, обращаясь к котёнку и тыкая мордочкой его в блюдечко, в то время как тот вырывался от неё и опять норовил как бы поймать кисть.
Князь Иван Никитич вошёл, постоял несколько минут. Графиня, занятая котёнком, его не замечала. В комнате был полнейший хаос, столпотворение вавилонское. На диване были набросаны платья, мантильи, шали; на постели стоял горшок распустившегося рододендрона, на туалете — серебряный таз с мыльной водою; на полу валялись гравюры, растрёпанные книги, бумаги; на окне — опрокинутая с разлившимися чернилами склянка.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Тётушка, добрая, милая тётушка, вас ли я вижу? Позвольте обнять вас, поцеловать вашу добрую ручку!
Графиня, которая перед тем опустилась к котёнку на пол, вскинула на него свои полутуманные глаза.
— Постой, постой! — сказала она. — Как же ты мне племянником-то приходишься? У меня ни брата, ни сестры не было и никого из роду Ромодановских. За грехи деда Бог весь род перевёл. Ты знал деда-то? Большой барин был! Сам государь Пётр Алексеевич, великий государь, и тот деда величеством величал и в пояс кланялся. Бывало, взглянет, так, какой-никакой большой господин будь, шапка сама валится. Вот ему-то царь Пётр и поручил у людей кости ломать, кожу вырезывать да с живых людей сдирать, на огне поджаривать и правды допытываться. Он и допытывался, служил царю верно. Только раз немудрого такого старичка к нему привели: «Скажи, — говорит дед, — какую вы там новую Божью матерь выдумали и как вы там лик царский в геенне адской сжечь задумали? Сказывай, говорит, правду, не то велю кости ломать, живого на сковороде жарить!» А на это ему старик в ответ: «А ты скажи мне прежде, князь, великий барин, что больше — солнце или месяц? Коли солнце больше, так и свету в нём больше, и радости больше. Месяц — это здешний мир и ваш земной царь, а солнце — это тот мир и великий царь небесный. Как же ты хочешь, чтобы я на радость тленную, временную, променял радость светлую, вечную? Ломай мои кости всласть, боярин; жарь, жги моё тело тленное; ничего не узнаешь от меня; а измучишь, убьёшь меня хилого, не будет твоего рода, племени, исчезнет даже имя твоё с мира Божьего, вот тебе и весь сказ. Пострадаю я за Предвечного. Он мне и силы даст перенести страдания». Рассердился дед, велел мучить старика; замучили его до смерти: за то и род Ромодановских перевёлся. Нет у меня ни брата, ни племянника!
— Я по мужу тебе племянником прихожусь, тётушка дорогая моя!
— По мужу, по мужу! У меня по мужу много племянников! Отец моего мужа тоже важный боярин был, чуть не самый близкий к царю. У него было пять сыновей, в том числе и мой Мишенька, и три дочери. Но тоже всё рассеялось как-то, весь род погиб, кто где! Ты чей же, от кого?
— Я второй сын Настасьи Гавриловны.
— А, Насти, Насти! Помню, знаю! Любила её, как жива-то была. Муж у ней злодей! Поставлен был также у людей кости ломать да с живых кожи сдирать. Злодей! Злодей! Жену-то без палки в гроб вколотил. Мой Миша отстаивал, помогал, сколько мог, за то и сам попал. А как тиранили-то его там, в ссылке, мучили. А всё за то, что сестру отстаивал. А сестрицу, сестрицу-то Анюту, каково, подумай, кнутом. Любимая дочь, была замужем за Ягужинским, любимец царский, — и вдруг кнутом, на торговой площади... подумать страшно! Злодей!
— Он мой отец, добрая, дорогая тётушка. Он знает, что виноват перед покойным дядей Михаилом Гавриловичем, знает, что виноват и против вас, тётушка, и умаляет приехать к нему, простить; говорит, что и умереть без того не может. Тётушка, милая, добрая, дорогая, утешьте умирающего, успокойте, простите!
— А! болен, умирает! Больного надо успокоить, надо помочь! Мы ведь, слава Богу, христиане. Кто же болен, кто умирает? — спросила графиня Катерина Ивановна, видимо забывшая, что перед тем слышала и что говорила.
— Мой отец, тётушка; он умирает, прощенья просит!
— Коли прощенья просит, простить надо, всё простить! Сам Он, Отец милосердный, нам всё прощает. Прости, прости! Да кого же простить-то нужно?
— Отца моего, тётушка; он страдает, страшно страдает и мучится!
— Да ты-то чей будешь?
— Я второй сын Настасьи Гавриловны, вашей невестки, которую, вы говорили, что, когда жива была, любили.