На скалах и долинах Дагестана. Герои и фанатики - Тютев Фёдор Фёдорович Федор Федорович (книга регистрации .txt, .fb2) 📗
Бой за обладание роковой площадкой, происходивший целый день, стоил нам свыше 300 человек. Цифра огромная, если вспомнить, что многие штурмы самых сильных, многочисленных аулов обходились нередко потерей от 10 до 20–25 человек.
Горцам этот день тоже обошелся недешево. Много мюридов полегло под русскими штыками, но ничья смерть не поразила так глубоко сердце имама, как смерть его верного помощника Али-бека, защитника башни.
Узнав об этом горестном для него событии, Шамиль схватился за голову.
— Али-бек, Али-бек! — воскликнул он, раскачиваясь всем телом. — Неужели тебя так прельстили гурии, что ты позволил убить себя и покинуть твоего друга, бедного раба Шамуила, в такую трудную для него минуту?!
Воспоминание о сновидении наполнило душу Шамиля суеверным ужасом…
— Алла, Алла, — возвел он к небу омраченный тоскою взгляд, — неужели ты начинаешь отвращать свое лицо от любящих тебя и слушающих слово твое? Неужели и эта последняя твердыня ислама должна пасть от руки твоих супротивников?..
Как бы в ответ на свой вопрос Шамиль услышал доносящийся по ветру вой женщин, оплакивавших трупы погибших бойцов, которых мюриды спешили, по мусульманскому обычаю, похоронить до наступления ночной темноты.
— Алла, Алла, — в сердечной тоске прошептал Шамиль и, поникнув головой, пошел к своей сакле, сопровождаемый угрюмо насупившимися наибами, из которых на многих красовались кровавые повязки.
Всего только пять дней торжествовали защитники Сурхаевой башни свою победу над гяурами. На весах судьбы участь ее была решена, и скоро наступил день тяжелой расплаты.
Четвертое июля, с 2 часов пополудни, русские батареи, успевшие со дня первого, несчастного для нас штурма продвинуться значительно вперед, открыли убийственный огонь по башне. На этот раз результаты канонады были совсем иные. После каждого выстрела от расшатанных уже ранее стен отваливались огромные глыбы и, вздымая целые вихри пыли, с глухим грохотом катились к подножию скалы. Часа два велась ожесточенная канонада. Расстрелянная башня мало-помалу превращалась в одну сплошную груду мусора, под которой схоронились ее защитники, не подававшие теперь никаких признаков своего существования.
Казалось, упорство горцев было сломлено.
Звонко заиграли сигнальные рожки, ворчливо зарокотали барабаны, раздалась команда, и войска бросились снова по знакомой им дороге. В ту же минуту, подобно муравьям из развороченного муравейника, над обломками разрушенной башни зачернели фигуры мюридов. Их было немного, но ярость, фанатизм и отчаяние удесятеряли силы каждого из них. Было ясно, что они решились умереть, защищая эти теперь уже бесполезные обломки.
На этот раз Колосов участвовал в штурме. Последнее время в настроении его духа произошла перемена к лучшему, он стал спокойнее и, идя в бой, менее терзался страхом крови. Он только по-прежнему не любил бывать в том конце лагеря, где находились палатки раненых. Последних, впрочем, было немного, при всяком удобном случае их спешили отправлять в ближайшие укрепления, где уход за ними мог быть гораздо лучше и где они не подвергались тем лишениям, какие были неизбежны в лагерях.
Накануне штурма Колосов, поборов в себе отвращение, внушаемое ему лазаретной обстановкой, пошел к Кострову. Он нашел его всего забинтованным и беспомощно лежащим на своей походной койке. Состояние его здоровья еще не определилось, и доктора, глядя на Кострова, сомнительно покачивали головами.
Уже то обстоятельство, что он остался жив, для многих казалось чудом. Более десяти глубоких ран покрывали его голову и плечи, левая рука была перерублена выше локтя почти пополам, на правой недоставало всей кисти. Последнее обстоятельство делало Кострова на всю жизнь калекой, с чем он никак не мог помириться.
— Лучше бы уж совсем убили, чем так-то изуродовать, — размышлял он уныло, — куда я теперь гожусь?
Увидев входящего в палатку Колосова, Костров постарался выдавить на своем лице нечто похожее на улыбку.
— Прости, брат, — едва слышным шепотом, с трудом проговорил он, — не здороваюсь, нечем. Моя правая пятерня под Сурхаевой башней валяется. Слышал, завтра идете туда, может, увидишь, поклонись от меня.
— Да, завтра штурм, что-то будет? — задумчиво произнес Колосов.
— То же, что и было, — отобьют, — с уверенностью возразил Костров. Он, как это часто замечается у раненых, не верил в успех дела, в котором сам пострадал.
Колосов ничего не ответил. Несколько минут длилось молчание, прерываемое сдерживаемыми стонами раненого.
— Вот тебе и невеста, и женитьба, и домик свой, и все прочее, — произнес вдруг совсем неожиданно Костров. — Из женихов да в инвалиды, и на всю-то жизнь. Эх!
Он тяжело вздохнул и закрыл глаза, не будучи в силах удержать скатившуюся слезу.
— Не волнуйтесь, — попытался успокоить его Иван Макарович, — вам вредно. Что делать, видно, Божья воля. Сегодня вы, завтра я.
Сказав это, Колосов опустил голову и машинально стал рассматривать узор старого потертого ковра, разостланного перед кроватью.
— Вот, — заговорил он как бы про себя, — сейчас я жив, здоров, а завтра в эту пору, может быть, буду уже ничем. То, что называется моим телом, будет валяться, истерзанное, обезображенное, растоптанное сотнями ног на голых камнях, нечувствительное ни к чему и никому не нужное. Где же будет другая моя часть? Мое настоящее «я», то «я», которое вот сейчас мыслит, чувствует, на развитие которого в известном направлении пошло много лет труда и стараний… В небесах. Но где эти небеса? Какие они? Ведь и мюриды, с которыми завтра мы будем резаться, надеются попасть тоже в рай, и почему бы им не попасть? Разве они по-своему не исполняют заповеди своего бога, разве не жертвуют для своей родины и веры отцов всем, что только есть дорогого человеку: благосостоянием, семьей и даже жизнью? Неужели они не заслуживают награды в той же мере, как и мы?.. Конечно нет, но тогда и нас не за что награждать…
Он снова помолчал. Костров, который едва ли его слушал, лежал по-прежнему молча, морщась от боли.
Колосов заговорил опять:
— Солдатам гораздо легче, они верят в загробную расплату и умирают в ожидании райского блаженства, а мы?.. Впрочем, я в настоящем случае говорю только за себя. Каково мне идти под пули, когда я не имею перед собой ничего, решительно ничего, что, как сладкий обман, как красивая игрушка, скрашивало бы ужас того дела, на которое меня ведут? В загробную награду я не верю. Не верю уже в силу того, что я христианин и не могу допустить, чтобы христианский Бог мог награждать за человекоубийство. Этого мало; к довершению моего несчастья, я не верю в необходимость этой войны. Зачем нам здешний край? Неужели могущественной России нужен этот клочок земли, так уж нужен, что мы не останавливаемся перед истреблением целых племен, разорением веками сложившегося уклада жизни совершенно чуждых нам по крови, языку, духу и вере людей? Нет ли тут какого-нибудь недоразумения, чьей-нибудь, может быть, невольной, ошибки? И я спрашиваю себя: кто же виноват, кто причина подобного нелепого явления? — спрашиваю и не могу дать себе ответа. Впрочем, ответ, пожалуй, есть, и вот какой: все правы, виноватых нет. Есть только несчастливые безумцы, слепые и не понимающие того, что сами творят. Иногда мне кажется, что стоит найти какое-то особенное слово и произнести его, чтобы вся эта нелепость рассеялась как дым. Я стараюсь найти это слово. Чувствую его близость и не могу, и вот это-то бессилие сказать «слово» и им остановить текущую кровь мучает мою душу, жжет мой мозг и туманит голову. Слово, только одно слово.
Последнюю фразу Колосов произнес глубоко страдальческим тоном, заламывая над головой руки. В глазах его мелькнуло выражение странного, тревожного беспокойства…
— Вы слишком философствуете, — сквозь зубы, с трудом преодолевая боль, возразил Костров, — с такими мыслями немудрено и с ума спятить. Если вы во всем начнете доискиваться корня причин, вы, в конце концов, дойдете до того, что усомнитесь в собственном бытии. Одно вам могу сказать, с такими мыслями вам лучше бросить военную службу.