Бунташный век. Век XVII (Век XVII) - Шукшин Василий Макарович (библиотека книг TXT) 📗
— Что?
— Ничего, погутарить пришел.
Степан глянул на спящего Стыря, присел на лежак к Ивану.
— Вчерась я сон чудной видал, Ваня: как вроде мы с отцом торгуем у татарина коня игренева. Хороший конь! А татарин цену несусветную ломит. Мы с отцом и так, и эдак — ни в какую. Смотрю я на отца-то, а он мне мигает: «Прыгай-де на коня и скачи». У меня душа заиграла… Я уж присматриваю, с какого боку ловчей прыгнуть. Хотел прыгнуть, да вспомнил: «А как же отец-то тут?!» И проснулся.
— Было когда-нибудь так? — спросил Иван, превозмогая похмельную боль в теле: весь день хворать будет Иван.
— С отцом — нет, с браткой Иваном было. Послал нас как-то отец пару коней купить, мы их силком отбили, а деньги прогуляли. Отец выпорол нас, коней воз-вернул…
Ивану еще и жалко, что недоспал. Зевнул.
— Ты чего пришел-то: сон рассказать?
Степан долго молчал, сосал трубку, смотрел вниз.
— Утро ясное, — сказал он вдруг. — Не в такое бы утро помирать. А? — И глянул на есаула пытливо и весело.
— О!.. — удивился Иван. — Куда тебя уклонило. Это мне седня про смерть-то надо… Перестарался вчерась… дурак.
— Вот чего… — Степан сплюнул горьковатую слюну. — Прибери трех казаков побашковитей — пошлем к Никону, патриарху. Он в Ферапонтовом монастыре сидит: их с царем мир не берет. Не качнется ли в нашу сторону…
— Какой из попа вояка! — удивился Иван.
— Не вояка надобен — патриарх. Будет с нами, к нам народишко легче пойдет. А ему, думаю, где-нибудь тоже заручка нужна. Можеть, качнется — он злой на царя. Пускай скажут: мы его истинно за патриарха чтить будем. Прибери, кто сумеет…
— Приберу, есть такие.
— Пошли их потом ко мне: научу, как говорить. Письма никакого не писать, но чтоб казаки надежные были, крепкие. Могут врюхаться — слова бы не вымолвили ни с какой пытки.
— Есть такие.
— Ишо пошлем в Запороги — к Ивану Серику. Туда с письмом надо, пускай на кругу вычтут, всем.
— Тада уж и к Петру Дорошенке…
— К Дорошенке? Подумать надо… Хитрый он, крутится, как уж на огне… Посмотрим, у меня на его надежи нет. Еслив надо свою выгоду справить — справит, не задумается. Серко, тот надежный…
— Тимофеич, пошли меня к патриарху, — сказал вдруг Стырь, поднимаясь со своего лежака. — Я сумею, вот те крест, сумею. Ишо как сумею-то!
— Ты не спишь, старый?
— Нет. Пошлешь?
— Пошто загорелось-то?
— Охота патриарха глянуть… Мне один бегун рассказывал про Никона: эт-то тебе не…
— Чего в ем? — поп и поп.
— Самый высокий поп!.. Много я всякого повидал, а такого не доводилось. Пошли. Я с им про веру погутарю. Он вишь чего затеял-то?..
— Опасно ведь… схватить могут: Никона стерегут.
А схватют, милости не жди: закатуют. Охота на дыбе дни кончать? Они вон какие хорошие, дни-то. Выйди, глянь-ка — сердце радуется.
— Ну, кому-то и на дыбе надо кончать… Я пожил. И дней повидал всяких… А Никон бы нам… ой как сгодился бы! Я его склоню! У меня тоже к вере подвох есть.
— Охота — иди. По путе проведайте про Ларьку с Мишкой — где они? Болит у меня за их душа. Зря отпустили, не надо было. Я виноватый…
Замолчали. Долго молчали.
— Досыпайте, — сказал Степан. Поднялся и пошел из землянки.
— Думы одолели нашего атамана, — сказал Иван.
— Думы… — откликнулся Стырь. — Думы — они и есть думы.
— И тебя одолели? — Иван сидел пасмурный, гадал: удастся ему еще заснуть или подниматься тоже да идти по делам. — Чего тебя-то одолели?
— Меня-то чего? Меня не так уж… А охота мне, Ванятка, патриарха глянуть — прям душа заиграла…
— Да зачем он тебе?
— А дьявол его знает, охота глянуть, и все. По спине его охота похлопать: «Ну что, мол, владыка?» У его, видать, тоже какой-то подвох к вере. Он ведь мно-ого знает, Ваня… Ох, я бы с им погутарил!
— Гляди ты! — зачесалось. Спи пока, а то у меня голова, как кадушка рассохлая, разваливается. Лишка взял вчера. Ничего хоть не болтал сдуру?
— Нет. Все же схожу я к патриарху, Иван. Все равно зиму без толку сидеть будем. Схожу. Будет у меня под конец жизни хоть одно… праведное дело. Прям как по обету схожу.
— Спи пока. Дай маленько очухаюсь… Можеть, сосну ишо.
Степан ушел на берег реки, сел.
Солнце выкатилось в чистое небо… Первые лучи его ударили в вербы; по острову вспыхнули большие желтые костры.
Далеко отсюда думы Степана… Может, в Ферапонтовой монастыре, может, в Запорожье, может, в Москве… Думы одолели атамана, правда. И охота додумать их да вздохнуть бы легко… Еще в Черкасске думы — вовсе рядом, а и тут темень полная, не знаешь, чего ждать.
Сзади к нему неслышно подкрался Афонька и крикнул над ухом, пугая. Степан как бы скачком вымахнул из своих дум… Аж вздрогнул.
— Ах ты, черноглазик!.. Напужал. — Степан показал место рядом: — Садись. Чего рано так?
— Я завсегда так, — сказал Афонька, улыбаясь.
— Не спится?
— Выспался.
— Мать чего делает?
— Поись варит.
— Мгм. Ты сны умеешь отгадывать?
Афонька выкатил на отчима черные свои, прекрасные маслины:
— Сны?..
— Ну. Бабка не учила?
— Нет. А ты сон, что ль, видал?
— Видал. Будто мы с отцом моим поехали коня торговать, поглянулся нам обоим один конь, отец мне мигает: «Прыгай и скачи». Я уж и хотел прыгнуть, да подумал: «Ну, уеду, а как же он тут?» И проснулся. Даже жалко, что проснулся, — надо бы доглядеть…
— Не купили?
— Не купили… Да, вишь, я и не знаю, как дальше-то… Вот втемяшился этот сон — хожу и все думаю…
— Спроси бабку Говоруху.
— Да бабку-то… Нет, бабка в таких делах не знает. А сон непростой, чую. Думаю так: вот скочим мы на коней — умахали. А как же вы тут?
— Мы? — не понял Афонька. — Кто?..
— Ну, вы… Ты вот, матеря твоя, бабка — да много! — Степан посмотрел на мальчика, тронул его воробьиное колено, ощупал ладошкой дорогое слабенькое тело сынишки. — Чижолую я тебе загадку загадал — не по росту. Иди скажи матери: иду. Поедим сядем.
Афонька убежал.
Степан прилег на спину, закинул руки за голову, стал смотреть в небо. Он знал, как они поговорят с Корнеем Яковлевым, войсковым атаманом. Этот предстоящий разговор тоже не выходил у него из головы. Он хорошо представлял эту встречу… Место встречи осторожный Корней выберет сам — подальше от людских глаз.
Корнею за шестьдесят, он еще силен, но ходит нарочно тяжело, трогает поясницу, говорит: «Побаливат». Нигде у него не побаливает: хитер и скрытен… Слово не молвит в простоте: трижды перевернет его в матерой голове, обдумает — скажет. Но никогда и не подумаешь, что он хитрит и нарочно тянет, кажется, кто не знает: такая манера. Манеру его Степан видел в бою: куда медлительность девается, вялость: как волк бьет. Воевать Степан учился у него. Но вот эта затаенность, скрытность — это Степан давно невзлюбил в крестном. Не раз схлестывались из-за этого. Степан недоумевал: «Как другой человек!.. Чего ты все скрытничаешь-то? Кого обманываешь-то?» Корней на это говорил негромко: «От тебя и скрытничаю. В тебе тоже два человека сидят: один дурак круглый, другой — добрый казак, умница. Я когда с тобой гутарю, я с дураком гутарю, но так, чтоб умный не подслушал. В каждом человеке по два человека сидят, не только в тебе; я желаю иметь дело с дураками. С умными — редко, по надобности». Степан не то что не умел возражать на это, неохота было возражать, но всякий раз эта мудрость Корнея злила его и удивляла.
Встретятся они так:
— Ну, здоров, кресник, — миролюбиво скажет Корней, а сам, пока подойдет вяло и скажет, успеет цепким взглядом оглядеть всего славного батюшку. — Как походил? Говорят, с удачей?
— С удачей.
— Слава богу!
— Чего на остров-то не приехал? — не выдержит и спросит Степан. — От кого крадисся-то? Уж и на Дону у себя не хозяин…
— Да ведь и ты чего-то не в городок, а свой выкопал… Чего бы тоже?
Разговор, в общем-то, не выйдет. Да он, если припомнить, никогда и не выходил у них — добрый-то, по душе-то… Корней ценил Разиных за воинство, за храбрость и преданность общему делу, но вовсе не уважал, даже побаивался — за строптивость, за гордость глупую, несусветную, за самовольство. Разины не были домовитыми, но и недостатка ни в чем не знали, так как были непременными участниками всех походов, часто из походов приходили с хорошей добычей, которую не копили. Степан родился, когда случился очередной поход, и походный атаман (тогда еще головщик) Корней Яковлев, из уважения к есаулу Тимофею Разе и чтоб быть с казаками покороче (казаки очень любили Разю), напросился к нему в кумовья — так породнились Разины с домовитым Корнеем. Строптивости и самовольства у Разиных от этого не убавилось, как, впрочем, и не прибавилось: Разя и сыновья его, Иван и подросший Степан, ревниво оберегали свою независимость, не важничали, слыли, особенно Иван, за башковитых казаков. Степан, довольно рано для своих лет, заставил говорить с собой знатного Корнея, войскового атамана, как с равным. Он и уважал многоопытного крестного отца, учился у него воинскому делу, но в рот не глядел, не пялил напоказ свою с ним близость, за что и Корней невольно проникся уважением к крестнику. Но в отношениях между ними всегда оставался холодок: один не мог поступиться своим высоким положением — снизойти до панибратства с оголтелым, удачливым Стенькой, другой — другому это высокое положение крестного отца как раз было в тягость. В последнее время, когда Корней повел дело к тому, чтобы чуть ли не выдавать беглых с Дона, они вовсе разошлись. Правда, Корней собрал и проводил крестника в Персию, но это было в интересах самого войскового. С Руси прибывало и прибывало беглых, — надо было, во-первых, отправить их побольше с кем угодно и куда угодно, хоть «за зипунами» со Стенькой; во-вторых, на какое-то время и сам Стенька исчезал с Дона: Корней чувствовал себя лучше, сколько хотел юлил и изворачивался с этими беглыми, — надо, чтоб никто не подумал, что с Дона теперь есть выдача, то есть вроде и не выдавать, но с царем и с боярством не хотелось портить отношений, то есть все же потихоньку выдавать. Корнею было трудно; теперь, с приходом Стеньки, будет много трудней. Знал Степан, что Корней очень встревожен его удачами, не знал только — не мог и подумать о том — радует он Корнея, что скликает всех неприкаянных и недовольных и куда-то их манит. Степан ждал, что Корней будет отговаривать его от войны, будет пугать…