Атлант расправил плечи. Часть II. Или — или (др. перевод) - Рэнд Айн (книги бесплатно без регистрации TXT) 📗
Она упрекала себя в том, что обидела его, что он воспринял просьбу как попытку его использовать. Когда он подарил ей изумрудный браслет, она была слишком потрясена, чтобы понять значение подарка. Безнадежно стараясь не причинить ему боль, она уверяла, что не может принять браслет.
— Почему? — спросил он. — Ты ведь не продажная женщина, получающая обычную плату. Ты боишься, что я стану от тебя что-то требовать? Ты не доверяешь мне? — Он громко рассмеялся над ее растерянностью. Он улыбался с выражением странного удовольствия весь тот вечер, когда они пошли в ночной клуб, и Черрил надела браслет вместе со своим поношенным черным платьицем.
Он заставил Черрил надеть браслет снова, когда привел ее на вечеринку, большой прием, устроенный миссис Корнелиус Поуп. «Если он считает меня достойной появиться в доме своих друзей, — подумала она, — знаменитых друзей, чьи имена сияют на недостижимых высотах — в газетных колонках светской хроники, я не могу огорчить его, надев старое платье». Черрил потратила все скопленные за год деньги на вечернее платье из ярко-зеленого шифона с низким вырезом и поясок из желтых розочек с пряжкой из горного хрусталя. Войдя в строгое помещение, освещенное холодными сияющими огнями, с террасой, раскинувшейся над крышами небоскребов, она поняла, что ее наряд не подходит к обстановке, хоть и не смогла бы объяснить, почему. Но она держалась гордо и улыбалась с доверчивой отвагой котенка, видящего руку, протянутую, чтобы поиграть с ним: люди, собравшиеся хорошо провести время, никого не обидят, думала она.
Через час ее улыбка выражала беспомощную, смущенную мольбу. Потом, когда Черрил присмотрелась к окружающим, улыбка пропала. Она увидела, что элегантные самоуверенные девушки говорят с Джимом в отвратительно надменной манере, словно они не уважают его и никогда не уважали. Особенно одна из них, Бетти Поуп, дочь хозяйки дома, отпускала в его адрес фразочки, которых Черрил не в состоянии была оценить, потому что не могла поверить, что понимает их правильно.
Сначала на нее никто не обращал внимания, если не считать нескольких озадаченных взглядов, брошенных на ее платье. Спустя некоторое время она заметила, что на нее поглядывают. Она слышала, как женщина зрелых лет спросила Джима встревоженным тоном, словно справлялась о представительнице известной фамилии, с которой она оказалась незнакома:
— Ты сказал, мисс Брукс с Мэдисон-сквер?
Она заметила странную улыбку на лице Джима, когда он ответил, специально повысив голос:
— Да, из косметического отдела «Центовки».
Она сразу заметила, что некоторые стали нарочито вежливы с ней, другие многозначительно удалились, а большинство струсили, на что Джим молча взирал все с той же странной улыбкой.
Она попыталась скрыться с глаз этой публики. Пробираясь вдоль стен, она слышала, как мужчина сказал, пожимая плечами:
— Что ж, Джим Таггерт сейчас один из самых могущественных людей в Вашингтоне, — но в его голосе не было уважения.
На террасе, там, где потемнее, она подслушала разговор двоих мужчин, почему-то сразу решив, что речь идет о ней.
— Таггерт может себе позволить все, что ему нравится — говорил первый. А второй в ответ сказал что-то про лошадь какого-то римского императора, кажется, Калигулы.
Она смотрела на одинокую стрелу Таггерт-Билдинг, высившуюся в отдалении, и вдруг решила, что понимает, в чем дело: эти люди ненавидят Джима, потому что завидуют ему. Кем бы они ни являлись, какими бы деньгами ни обладали, никто не может похвастать достижениями, сравнимыми с успехами Джима. Никто из них не бросил вызова целой стране, взявшись за строительство железной дороги, которое все считали невозможным. Она впервые увидела, что может принести в жертву Джиму: окружавшие его люди оказались такими же мелкими и посредственными, как те, от кого она сбежала из Буффало. Он был так же одинок, как она, и искренность чувства казалась единственной формой признательности, необходимой Джиму.
Потом она вернулась в зал, идя прямо через толпу, и от слез, которые она пыталась сдержать в темноте террасы, остался только лихорадочный блеск глаз. Если он решил открыто встать рядом с простой продавщицей, если он захотел выставить напоказ свои чувства, если он привел ее сюда, не побоявшись презрения друзей, значит, он совершил жест смельчака, презирающего чужое мнение, и она решила работать пугалом, чтобы поддержать его отвагу.
Но когда все закончилось, она была рада, усевшись рядом с ним в автомобиль, кативший в темноте к ее дому. Она почувствовала неясное облегчение. Ее воинственный пыл остыл, уступив место странному чувству опустошения, которому она изо всех сил старалась не поддаваться. Джим говорил мало, угрюмо глядя в окно; она даже забеспокоилась, не разочаровала ли его ненароком.
На крыльце дома, где она снимала комнату, Черрил заговорила:
— Извини, если подвела тебя…
Мгновение он не отвечал, а потом вдруг спросил:
— Что бы ты сказала, если бы я предложил тебе выйти за меня замуж?
Черрил посмотрела на него, оглянулась — из соседнего окна свисал чей-то матрац, напротив расположился ломбард, у следующего крыльца красовался мусорный бак — разве в подобном месте можно делать предложение? Она не знала, что подумать и ответила:
— Наверное… у меня нет чувства юмора.
— Дорогая, я делаю тебе предложение.
Именно тогда они впервые поцеловались. По ее лицу струились слезы, все те слезы, которые она сдерживала на приеме, слезы шока, счастья, вызванные мыслью о том, что это непременно должно быть счастьем, и еще… слезы того тихого, грустного голоса, что в глубине ее души говорил: никогда не думала, что это случится именно так.
Она и не вспоминала о газетчиках до того дня, когда Джим велел ей придти к нему, и она обнаружила там толпу людей с блокнотами, камерами и вспышками. Впервые увидев в газетах свою фотографию — она и Джим рядом, он обнимает ее за талию — она засмеялась от восторга и горделиво подумала, что, должно быть, каждый в городе видел этот снимок. Прошло время, и восторг исчез.
Они продолжали фотографировать ее в магазине, в метро, на крыльце ее дома, в нищенской комнатушке. Теперь она могла бы взять у Джима деньги и спрятаться в неизвестном отеле на несколько недель, оставшихся до их венчания. Но Джим ей этого не предложил.
Казалось, он хотел, чтобы она оставалась на прежнем месте. В газетах печатали снимки Джима за рабочим столом, на железнодорожных путях у Терминала Таггертов, на ступеньках его личного локомотива, на официальном банкете в «Демократик бизнесмен».
Она уговаривала себя не быть подозрительной, когда чувствовала себя не в своей тарелке; не быть неблагодарной, когда переживала обиду. Это случалось нечасто, в те моменты, когда она просыпалась посреди ночи и лежала, не в силах заснуть. Она понимала, что пройдут годы, прежде чем она привыкнет, поверит, поймет. Она жила, словно в тумане, не видя ничего, кроме фигуры Джима Таггерта, такого, каким увидела его в ночь его величайшего триумфа.
— Послушай, детка, — сказала ей репортерша, когда Черрил в последний раз стояла у себя в комнате, и кружева фаты струились по ее волосам, подобно хрустальной пене, до самого щербатого пола. — Ты думаешь, если тебе причинили боль, то только по твоей вине, и это, в общем, верно. Но есть люди, которые постараются сделать тебе больно за все хорошее, что увидят в тебе, понимая, что ты хорошая, и именно за это накажут тебя. Постарайся не сломаться, когда поймешь это.
— Кажется, я не боюсь, — Черрил смотрела прямо перед собой, и сияние ее улыбки смягчало серьезное выражение глаз. — Я не имею права бояться. Я слишком счастлива. Понимаете, я всегда думала, что люди ошибаются, когда говорят, что все, что дает нам жизнь — это страдание. Я не сдавалась. Я верила, что счастье возможно. Я не ожидала, что это случится именно со мной — так много счастья и так скоро. Но я постараюсь быть достойной своего счастья.