Повесть о двух городах - Диккенс Чарльз (лучшие книги TXT) 📗
у него, верно, закованы, помахать не может. Я не смею его окликнуть, а он смотрит на меня, будто уж и не живой человек.
Дефарж и те трое мрачно переглядываются. Они слушают с угрюмыми, замкнутыми и зловеще-непримиримыми лицами. И держатся они как-то отчужденно и вместе с тем необыкновенно властно. Точно суровый трибунал, собравшийся судить преступника. Жак Первый и Жак Второй сидят на соломенном матраце, подперев голову рукой, и не сводят глаз с каменщика. Жак Третий, опустившись на одно колено, присел позади них и тоже глядит на него не отрываясь, беспрестанно поднося руку к лицу и поглаживая сеть тонких прожилок возле рта и носа: Дефарж стоит посредине между этими тремя и рассказчиком, которого он нарочно поставил против окна, чтобы на него падал свет, и то и дело переводит взгляд с него на них, с них на него.
— Ну, что же ты замолчал? Продолжай, Жак, — говорит Дефарж.
— Вот, так, значит, идут дни, а он все сидит в своей железной клетке. Вся деревня ходит смотреть на него, только тайком, потому что боятся. А уж издали все нет-нет да и поглядывают на тот утес, на тюрьму: и вечером, как сойдутся у водоема, так и стоят, обернувшись в ту сторону, на тюрьму смотрят. Прежде, бывало, все на постоялый двор оборачивались, а теперь — нет, все на тюрьму смотрят. Ну, конечно, промеж себя шепчутся; прошел слух, будто он хоть и осужден, а казнить его не будут; будто кто-то прошение подал в Париже и свидетели есть, что он с горя ума решился, потому что ребенка его задавили; будто самому королю прошение подано. Оно, конечно, возможно. Может статься и так, а может и нет.
— Слушай, Жак, — сурово прервал его тезка номер первый. — Знай, что такое прошение действительно было подано королю и королеве. И все, кто здесь есть, кроме тебя, все мы своими глазами видели, как король ехал с королевой и ему подали в коляску прошение. И это не кто иной, как Дефарж, которого ты видишь здесь, бросился, рискуя жизнью, под ноги лошадей с прошением в руке.
— И вот что еще выслушай, Жак, — сказал сидевший на корточках Жак Третий, судорожно проводя пальцами возле рта с таким алчным видом, как будто его томила не жажда, не голод, но что-то такое, чего он не мог утолить, — сейчас же к просителю ринулась стража, конная, пешая, все бросились бить его. Слышишь?
— Слышу, сударь.
— Рассказывай дальше, — сказал Дефарж.
— Потом прошел другой слух, опять же у нас там, у водоема, — продолжал каменщик, — будто его затем в наши края и привезли, чтобы тут же на месте казнить, и конечно казнят. И говорили даже, будто его за это убийство — потому как господин маркиз своим крестьянам отец родной — лютой казнью казнят, как отцеубийцу. Один у нас старик говорил, что ему в правую руку нож вложат и сожгут ему руку у него на глазах, а потом рассекут ему плечи, грудь, ноги и нальют в раны кипящее масло, потом расплавленный свинец, горячую смолу, воск и серу, а под конец привяжут к четырем сильным коням и те разорвут его на части. Старик наш говорил, будто с одним осужденным, который на жизнь покойного короля покушался, все точь-в-точь так и проделали. Ну, а может, он все это и наврал, откуда мне знать. Я человек темный.
— Слушай, Жак! — сказал опять тот же человек с алчным лицом и беспокойно двигающимися пальцами. — Имя того осужденного Дамьен [39], и все это проделали над ним среди бела дня, на виду у всех, на людной площади города Парижа! И в толпе, что собралась смотреть на эту казнь, особенно выделялись нарядные знатные дамы, которым так понравилось это зрелище, что они не отрываясь следили за ним до самого конца — до конца, Жак! — а оно затянулось до темноты, и к этому времени несчастному оторвали обе ноги и руку, а он все еще дышал. И все это происходило… постой-ка, сколько тебе лет?
— Тридцать пять, — сказал каменщик, а на вид ему можно было дать все шестьдесят.
— Выходит, тебе тогда было уже больше десяти. Ты мог бы увидеть это.
— Довольно! — нетерпеливо и мрачно перебил Дефарж. — А ну их к дьяволу! Продолжай, Жак!
— Ну, вот, значит, шепчутся у нас там у водоема, один так говорит, другой этак, но только ни о чем другом больше не говорят, другой раз кажется, даже вода в водоеме только про то и журчит. И вот, стало быть, в ночь под воскресенье, когда все уже спали, вдруг, слышу я, у нас на улице мушкетами стучат, — сверху, оттуда, из тюрьмы солдаты пришли, рабочих пригнали; принялись те что-то копать, молотками дубасят, а солдаты песни орут, хохочут. А утром, глядим, у водоема высоченная виселица стоит, футов сорок вышиной, прямо у водоема торчит, воду поганит.
Запрокинув голову и показывая рукой вверх, каменщик глядит куда-то, словно проникая взглядом через потолок, как будто где-то там, высоко в небе, торчит эта громадная виселица.
— Вся работа в деревне стала, все дела побросали и скотину в поле не гонят, толпится народ у водоема, и коровы тут же. В полдень забили в барабаны. Ночью в тюрьму пригнали много солдат, и вот они теперь его и привели, целым отрядом. Руки у него, как и тогда, связаны, а во рту кляп, и так у него этим кляпом рот растянуло, что кажется, будто он смеется. — И каменщик тут же изобразил это, оттянув большими пальцами углы губ до самых ушей. На виселице, на перекладине, нож всажен, острием вверх. Под тем ножом его и вздернули — высоко, сорок футов от земли, так он там и посейчас висит; воду поганит.
Все четверо переглядываются, а каменщик, которого от этих воспоминаний снова бросило в пот, скомкав свой синий картуз, старательно вытирает лицо.
— Страшное дело, люди добрые, ведь только подумать! Как же теперь детям да женщинам за водой ходить! И вечером ни постоять, ни поговорить под этой черной тенью. И какая тень-то! Вот уже в понедельник под вечер, солнце садилось, когда я из дому пошел; поднялся я на гору, оглянулся назад на деревню, смотрю, а тень эта через всю деревню легла и дальше туда перекинулась, — через церковь, через мельницу, через тюрьму, словно по всей земле протянулась, до самого того края, где небо с землей сходится.
Человек с алчным лицом переглянулся с остальными троими, провел дрожащей рукой по губам и стал кусать палец, словно не в силах побороть снедавший его голод.
— Ну, вот, я вам все рассказал, как было. Вышел я из деревни под вечер (как мне было велено), шел ночь и еще полдня, покуда не повстречался вот с ним, как оно и было уговорено. Мы с ним еще полдня и ночь отшагали, правда, кой-где нас и подвезли. Ну вот, значит, он меня сюда и привел.
Наступило мрачное молчание.
— Хорошо! — промолвил, наконец, Жак Первый. — Ты поступил правильно, все рассказал, как было. Подожди нас немножко вон там, за дверью.
— Что ж, подожду, — сказал каменщик.
Дефарж проводил его на площадку и велел ему посидеть на ступеньке, а сам вернулся.
Когда он вошел, те трое стояли и, нагнувшись друг к Другу, о чем-то разговаривали шепотом.
— Ну что ты скажешь, Жак? — спросил номер первый. — Занесем в список?
— Занести в список осужденных на истребление, — отвечал Дефарж.
— Отлично! — прохрипел Жак ненасытный.
— Замок и весь род? — спросил первый.
— Замок и весь род, — подтвердил Дефарж. — Уничтожить.
— Отлично! — повторил ненасытный и стал судорожно грызть другой палец.
— А уверен ли ты, — спросил, наклоняясь к Дефаржу, Жак Второй, — что способ, каким мы ведем эти списки, не доставит нам никаких затруднений? Оно, конечно, надежно, никто, кроме нас, не разберет, но сами-то мы сможем их разобрать? Или, вернее, она потом сможет разобрать?
— Знаешь, Жак, — подняв голову и выпрямившись, отвечал Дефарж, — если бы жена моя взялась составлять эти списки просто у себя в памяти, она и тогда не сбилась бы, не упустила бы ни одного слова, ни одной буквы. Но она вяжет их, и вяжет особыми петлями, и каждая петля для нее знак, который ей ничего не стоит прочесть. Ты можешь вполне положиться на мадам Дефарж. Легче самому жалкому трусу вычеркнуть себя из списка живых, чем вычеркнуть хотя бы одну букву его имени или его преступлений из вязаного списка моей жены.
39
Дамьен. — Роберт Франсуа Дамьен (1715—1757) был казнен за покушение на жизнь Людовика XV; казнь была осуществлена так, как об этом рассказано в романе.