Рассечение Стоуна - Соколов Сергей И. (мир книг .txt) 📗
Как-то вечером мы с Генет упражнялись в каллиграфии, копируя афоризмы из учебника Бикхема. Внезапно глаза у нее наполнились слезами.
– Если «Добродетель – сама себе награда», – выпалила она, – то отец не должен был умирать, ведь так? И если «Правду нет необходимости приукрашивать», то почему мы притворяемся, что его величество не коротышка и что его любовь к этой гадкой собачонке – нечто нормальное? Знаешь, у него есть особый слуга, который повсюду носит за ним тридцать подушек и подкладывает ему под ноги, только бы они не болтались в воздухе.
– Перестань, Генет. Не смей так говорить, – остановил Генет я. – Если не хочешь, чтобы тебе свернули шею.
Даже до неудавшегося переворота выдавать такое об императоре было ересью. Можно было прямым ходом угодить на виселицу. Ну а после подавления мятежа следовало быть стократ более осторожным.
– Мне плевать. Ненавижу его. Можешь рассказать кому захочешь.
И она выбежала вон.
Занятия в школе подошли к концу, и Розина выкинула номер – попросила разрешить ей съездить на север страны, в Асмару, сердце Эритреи. Генет она забирала с собой – дескать, повидает свою семью и родителей Земуя. Хема испугалась, что она не вернется, напустила на нее Алмаз и Гебре, пусть откажется от поездки или отправляется одна, но Розина была непреклонна. В конце концов дело решила Генет.
– Что бы ни случилось, – сказала она Хеме, – я вернусь. Но мне очень хочется увидеться с родственниками.
На автобусную станцию их отвозило такси. Генет радостно махала на прощанье, дорога занимала три дня, и последнее время Генет говорила только о поездке. А у меня (и у Хемы) разрывалось сердце. В ту же ночь поднялся ветер, зашумели деревья, и к утру разбушевался ураган, предвещая долгие дожди.
Теперь, на пороге своих тринадцати лет, я хорошо понимал, что для матушки, Бакелли, Гхоша – для больницы Миссии – сезон дождей означал сезон крупа, дифтерии и кори. Работы было невпроворот.
Как-то утром, подойдя к воротам, я увидел женщину с зонтиком, с которого струями стекала вода. Вид у нее был напуганный. Я узнал ее – она работала в одном из двух баров в шлакоблочном доме напротив Миссии. По утрам она выглядела скромно: милое ненакрашенное лицо, простенькая юбка и топ. Но пару раз она попалась мне на глаза вечером совсем в другом, шикарном обличье: прическа с начесом, высокие каблуки, яркий наряд.
Она спросила у меня дорогу. Позже я узнал, что ее звали Циге. Увязанный в покрывало ребенок, которого она тащила на спине на манер североамериканских индейцев, зашелся в кашле. Словно гусак загоготал. Услышав этот звук, я прошел мимо приемного покоя и направился прямиком в крупозный бокс. Не так давно это помещение было боксом для поносников/обезвоженных. По периметру комнаты стояли кушетки, застеленные красной клеенкой, вдоль стен на высоте головы тянулся карниз, на нем были подвешены капельницы. Одним махом Миссия могла привести в чувство целых шестнадцать, а бывало, что и двадцать младенцев.
Глаза у крохи были плотно закрыты, пальцы скрючены, полупрозрачные ноготки впились в ладонь. Грудь вздымалась и опускалась слишком быстро для четырехмесячного малыша. Медсестра нашла на голове вену и поставила капельницу. Появился Гхош, быстро осмотрел крошечного пациента, разрешил мне применить стетоскоп. Невозможно было поверить, чтобы такая маленькая грудка производила столько хрипов, сердце с левой стороны билось с немыслимой частотой.
– Видишь эти скрюченные конечности, этот выступающий лобный бугор? – спросил Гхош. – А плоский затылок? Это все стигматы рахита.
На уроках закона Божьего в школе меня учили, что стигматы – это раны на теле Христа от гвоздей, от тернового венца, от копья сотника Лонгина. Но Гхош употреблял это слово для обозначения телесных симптомов заболевания. Как-то на Пьяцце он показал мне стигматы врожденного сифилиса у апатичного мальчика, присевшего на корточки, – седловидный нос, мутные глаза, заостренные резцы… Я прочел и о прочих стигматах сифилиса: ягодицеобразный череп; саблевидные голени и поражение внутреннего уха.
Все дети в крупозном боксе были сморщенные, пучеглазые, большеголовые, у всех проявлялись стигматы рахита в большей или меньшей степени.
Гхош уложил ребенка в кислородную палатку, сделанную из куска полиэтилена.
– Круп следует за корью на фоне недостаточного питания, вдобавок к рахиту, – шепнул мне Гхош. – Какой-то набор несчастий.
Он отвел Циге в сторону и на амхарском объяснил ей, что с ребенком, предупредил, что надо продолжать кормить грудью, «какие бы советы вам ни давали». Когда Циге пожаловалась, что ребенок плохо сосет, Гхош сказал:
– Все равно это его успокоит, он будет знать, что вы рядом. Вы – хорошая мать. Это нелегко.
Уходя, Циге попыталась поцеловать Гхошу руку, но он не позволил.
– Я попозже еще раз попробую посмотреть ребенка, – сказал Гхош, выходя. – Вечером у нас вазэктомия. Доктор Купер из американского посольства придет брать урок. Принеси, пожалуйста, стерильный комплект из операционной. И включи стерилизатор у меня в квартире.
Я не отходил от Циге, чувствовал, что она совсем одна на белом свете. Ребенку лучше не становилось. Мне вспомнились лавки на Черчилль-авеню, туристы останавливались рядом, думали, здесь торгуют цветами, а оказывалось – венками. И гробиками размером с обувную коробку. Специально для младенцев.
По щекам у Циге катились слезы: ее малыш был самый больной среди детей. Прочие матери шарахались от нее, чтобы не сглазила. Я взял ее за руку, поискал в памяти слова, которые бы ее успокоили, и не нашел. Ребенок хрипел все сильнее, и Циге зарыдала у меня на плече. Как мне хотелось, чтобы Генет была рядом, – чем бы она там ни занималась у себя в Асмаре, горе матери было важнее. Генет изъявила желание стать врачом – для умной девочки, воспитывающейся в Миссии, это было, пожалуй, неизбежно. Вот только к больнице у нее было отвращение, и за Гхошем и Хемой хвостом не ходила. Я никак себе не мог представить, чтобы она сидела с Циге.
В три часа дня малыш Циге – ни дать ни взять утопающий, зафиксированный замедленной съемкой, – умер. Недостало сил дышать.
Младшая медсестра, как и полагалось по инструкции, бросилась под дождем в главный корпус, делая мне отчаянные знаки. Но я не двинулся с места. Родительскому горю нужен козел отпущения, и виноватым часто оказывается тот, кто случился рядом, кто старался помочь. Только я знал: Циге мне нечего бояться.
Через полчаса Циге с завернутым в погребальную тряпку тельцем на руках была готова отправиться домой. Прочие матери сгрудились вокруг нее, задрали головы и испустили свое лулу лулу лу, будто их горестное причитание могло защитить детей.
Я проводил Циге до ворот. Она посмотрела на меня глазами, полными боли. Я ответил ей долгим сочувственным взглядом. Она поклонилась и пошла прочь со свертком на руках. Мне было ее очень жалко. Страдания ребенка закончились, а ее – только начинались.
Доктор Купер прибыл ровно в восемь на посольской машине. Одновременно на своем «комби» приехал и поляк-пациент.
Гхош изучал технику вазэктомии еще интерном, его учителем был сам Джавер, индийская знаменитость, которого Гхош охарактеризовал так: «Маэстро перевязки протоков, лично ответственный за миллионы нерожденных». Операция была для Эфиопии в новинку, и теперь все больше экспатриантов, в особенности католиков, обращалось к Гхошу за операцией, которую в их родных странах почему-то не делали.
– У меня к вам деловое предложение, доктор Купер. Я научу вас делать вазэктомию, вы освоите операцию и в знак благодарности сделаете ее одной высокопоставленной особе.
– А я знаю эту особу? – спросил Купер.
– Вы имеете честь говорить с ней, – засмеялся Гхош. – Как видите, я лицо, непосредственно заинтересованное в том, чтобы подготовить вас наилучшим образом. Мой ассистент, Мэрион, поможет мне оценить ваши навыки. Мэрион, ни слова Хеме о моих планах. Вы, Купер, тоже держите язык за зубами.
У Купера была прическа ежиком и торчащие квадратные зубы. Сильный американский акцент резал ухо, но Купер так приятно растягивал слова, так располагал к себе своими мягкими, любезными манерами, будто жизнь доселе доставляла ему одни радости и никогда не переменится к худшему.