Раковый корпус - Солженицын Александр Исаевич (книги полностью бесплатно txt) 📗
(Ну и лебези, подумаешь!)
Ожидая врача к себе, Русанов видел и слышал, как перерекнулись Гангарт и Зоя. Он-то, по соседству, хорошо знал, что девчёнка врёт ради своего кобеля, это у них сговор с Оглоедом. И если б только шло об одном Оглоеде, Павел Николаевич наверно бы шепнул врачам – ну, не открыто на обходе, а хотя бы в их кабинете. Но Зойке он портить не решался, вот странно: за месячное лежание тут он понял, что даже ничтожная сестра может очень больно досадить, отомстить. Здесь, в больнице, своя система подчинения, и пока он тут лежал – не следовало заводиться даже и с сестрой из-за постороннего пустяка.
А если Оглоед по дурости отказывается от уколов – так пусть ему и будет хуже. Пусть он хоть и подохнет.
Про себя же Русанов знал твёрдо, что он теперь не умрёт. Опухоль быстро спадала, и он с удовольствием ждал каждый день обхода, чтобы врачи подтверждали ему это. Подтвердила и сегодня Вера Корнильевна, что опухоль продолжает спадать, лечение идёт хорошо, а слабость и головные боли – это он со временем переборет. И она ещё крови ему перельёт.
Теперь Павлу Николаевичу было дорого свидетельство тех больных, которые знали его опухоль с самого начала. Если не считать Оглоеда, в палате оставался такой Ахмаджан, да вот ещё на днях вернулся и Федерау из хирургической палаты. Заживление у него на шее шло хорошо, не как у Поддуева когда-то, и бинтовой обмот от перевязки к перевязке уменьшался. Федерау пришёл на койку Чалого и так оказался вторым соседом Павла Николаевича.
Само по себе это было, конечно, унижение, издевательство судьбы: Русанову лежать между двух ссыльных. И каким Павел Николаевич был до больницы – он пошёл бы и ставил бы вопрос принципиально: можно ли так перемешивать руководящих работников и тёмный социально-вредный элемент. Но за эти пять недель, протащенный опухолью, как крючком, Павел Николаевич подобрел или попростел, что ли. К Оглоеду можно было держаться и спиной, да он теперь был малозвучен и шевелился мало, всё лежал. А Федерау, если к нему отнестись снисходительно, был сосед терпимый. Прежде всего он восторгался, как упала опухоль Павла Николаевича – до одной трети прежней величины, и по требованию Павла Николаевича снова и снова смотрел, снова и снова оценивал. Он был терпелив, не дерзок и, ничуть не возражая, всегда готов был слушать, что Павел Николаевич ему рассказывает. О работе, по понятным соображениям, Павел Николаевич не мог здесь распространяться, но отчего было не рассказать подробно о квартире, которую он задушевно любил и куда скоро должен был возвратиться? Здесь не было секрета, и Федерау, конечно, приятно было послушать, как могут хорошо жить люди (как когда-нибудь и все будут жить). После сорока лет о человеке, чего он заслужил, вполне можно судить по его квартире. И Павел Николаевич рассказывал, не в один даже приём, как расположена и чем обставлена у него одна комната, и другая, и третья, и каков балкон, и как оборудован. У Павла Николаевича была ясная память, он хорошо помнил о каждом шкафе и диване – где, когда, почём куплен и каковы его достоинства. Тем более подробно рассказывал он соседу о своей ванной комнате, какая плитка на полу уложена и какая по стенам, и о керамических плинтусах, о площадочке для мыла, о закруглении под голову, о горячем кране, о переключении на душ, о приспособлении для полотенец. Всё это были не такие уж мелочи, это составляло быт, бытие, а бытие определяет сознание, и надо, чтобы быт был приятный, хороший, тогда и сознание будет правильное. Как сказал Горький, в здоровом теле здоровый дух.
И белобрысый безцветный Федерау, просто рот раззявя, слушал рассказы Русанова, никогда не переча и даже кивая головой, сколько разрешала ему обмотанная шея.
Хотя и немец, хотя и ссыльный, этот тихий человек был, можно сказать, вполне приличный, с ним можно было лежать рядом. А формально ведь он был даже и коммунист. Со своей обычной прямотой Павел Николаевич так ему и резанул:
– То, что вас сослали, Федерау, это – государственная необходимость. Вы – понимаете?
– Понимаю, понимаю, – кланяется Федерау несгибаемой шеей.
– Иначе ведь нельзя было поступить.
– Конечно, конечно.
– Все мероприятия надо правильно истолковывать, в том числе и ссылку. Всё-таки вы цените: ведь вас, можно сказать, оставили в партии.
– Ну, ещё бы! Конечно…
– А партийных должностей у вас ведь и раньше не было?
– Нет, не было.
– Всё время простым рабочим?
– Всё время механиком.
– Я тоже был когда-то простым рабочим, но смотрите, как я выдвинулся!
Говорили подробно и о детях, и оказалось, что дочь Федерау Генриетта учится уже на втором курсе областного учительского института.
– Ну, подумайте! – воскликнул Павел Николаевич, просто растрогавшись. – Ведь это ценить надо: вы – ссыльный, а она институт кончает! Кто мог бы об этом мечтать в царской России! Никаких препятствий, никаких ограничений!
Первый раз тут возразил Генрих Якобович:
– Только с этого года стало без ограничений. А то надо было разрешение комендатуры. Да и институты бумаги возвращали: не прошла, мол, по конкурсу. А там пойди проверь.
– Но всё-таки ваша – на втором курсе!
– Она, видите, в баскетбол хорошо играет. Её за это взяли.
– За что б там ни взяли – надо быть справедливым, Федерау. А с этого года – вообще без ограничений.
В конце концов, Федерау был работник сельского хозяйства, и Русанову, работнику промышленности, естественно было взять над ним шефство.
– Теперь, после решений январского пленума, у вас дела гораздо лучше пойдут, – доброжелательно разъяснял ему Павел Николаевич.
– Конечно.
– Потому что создание инструкторских групп по зонам МТС – это решающее звено. Оно всё вытянет.
– Да.
Но просто «да» мало сказать, надо понимать, и Павел Николаевич ещё обстоятельно объяснял сговорчивому соседу, почему именно МТС после создания инструкторских групп превратятся в крепости. Обсуждал он с ним и призыв ЦК ВЛКСМ о выращивании кукурузы, и как в этом году молодёжь возьмётся с кукурузой – и это тоже решительно изменит всю картину сельского хозяйства. А из вчерашней газеты прочли они об изменении самой практики планирования сельского хозяйства – и теперь ещё на много предстояло им разговоров!
В общем, Федерау оказался положительный сосед, и Павел Николаевич иногда просто читал ему газетку вслух – такое, до чего бы и сам без больничного досуга не добрался: заявление, почему невозможно заключить договор с Австрией без германского договора; речь Ракоши в Будапеште; и как разгорается борьба против позорных парижских соглашений; и как мало, и как либерально судят в Западной Германии тех, кто был причастен к концентрационным лагерям. Иногда же он и угощал Федерау из избытка своих продуктов, отдавал ему часть больничной еды.
Но как бы тихо они ни беседовали – стесняло почему-то, что их беседу, очевидно, слышал всегда Шулубин – этот сыч, неподвижно и молчаливо сидевший ещё через кровать. С тех пор как этот человек появился в палате, никогда нельзя было забыть, что он – есть, что он смотрит своими отягощёнными глазами и, очевидно же, всё слышит, и когда моргает – может быть, даже не одобряет. Его присутствие стало постоянным давлением для Павла Николаевича. Павел Николаевич пытался его разговорить, узнать – что там за душой, или хоть болен чем, – но выговаривал Шулубин несколько угрюмых слов и даже об опухоли своей рассказывать не считал нужным.
Он если и сидел, то в каком-то напряжённом положении, не отдыхая, как все сидят, а ещё и сидением своим трудясь, – и напряжённое сидение Шулубина тоже ощущалось как настороженность. Иногда утомлялся сидеть, вставал – но и ходить ему было больно, он ковылял – и устанавливался стоять – по полчаса и по часу, неподвижно, и это тоже было необычно и угнетало. К тому ж стоять около своей кровати Шулубин не мог – он загораживал бы дверь, и в проходе не мог – перегораживал бы, и вот он излюбил и избрал простенок между окном Костоглотова и окном Зацырко. Здесь и высился он как враждебный часовой надо всем, что Павел Николаевич ел, делал и говорил. Едва прислонясь спиной к стене, тут он и выстаивал подолгу.