Вольница - Гладков Федор Васильевич (лучшие книги TXT) 📗
Казаки вскочили на ноги, окружили есаула и закричали наперебой, упрекая атамана в баловстве, в пьянстве, в слабости, в измене. Для него, Стеньки, ворожья змея дороже своего народа. Эта змея оплела его и зельем опоила.
Стенька схватился за голову и простонал, как от страшной боли. Потом оторвал от себя руку персиянки и, как зверь, бросился к казакам. И опять он превратился в грозного витязя. Он гордо поклонился им и мужественно покаялся. Нет, не изменился и не изменил он товарищам верным и народу русскому. Любовь — великая сила, как огонь. А этот огонь сжигает неразумных и слепых. Но святая любовь душу закаляет и делает человека гордым в подвигах. Любовь чужачки — сладка, как мёд, но сжигает, как полымя. Он схватил персиянку, поцеловал её, а она опять обвила его шею голыми руками. И тут я опять услышал стихи, которые так скорбно говорил у себя за столом Матвей Егорыч:
И он вскинул её выше головы и бросил за борт. Мать крикнула пронзительно:
— Что ты делаешь, Гриша? Убил ты её!..
В разных местах взвизгнули женщины. И вдруг опять всюду грянула буря. Громовый голос рявкнул:
— Так её, змею проклятую!.. Туда и дорога!..
В тот момент, когда Гриша бросил Анфису, я тоже замер от ужаса: ведь она разобьётся об пол и умрёт. Но сразу подскочили два человека и подхватили её на руки. Платочек слетел со лба Анфисы и открыл её лицо. Она испуганно улыбалась.
Рабочие и резалки срывались с мест и бежали к площадке. Казалось, что все прыгали и сползали вниз вместе с бочками. Около нас тоже свалилось много людей, но мы с матерью сидели в каком-то странном оцепенении.
И вдруг купец Бляхин заревел, как зверь:
— Анфиса!.. Милая!.. Ведь это ты!.. Долой с дороги, хамьё!.. Я — к Анфисе моей!.. Дайте мне её сюда!.. Нашёл!.. Накрыл: теперь не скроешься, беглянка!..
Но Анфисы на прежнем месте уже не было: она пропала у меня на глазах. А мать схватила меня дрожащей рукой за плечо и вскрикивала плачущим голосом:
— Схватит он её… Где она, Федя? Пропадёт сна, в лапы ему угодит…
Бляхин, всклокоченный, бешеный, расталкивал толпу, которая теснилась вокруг Гриши с Харитоном, и с оскаленными зубами рвался вперёд. Озверелый, с безумно выпученными глазами, он разбрасывал рабочих и работниц, размахивал кулаками, но рабочие хватали его за руки и толкали назад.
Харитон, посмеиваясь, снисходительно крикнул в толпу:
— Дайте дорогу купцу, ребята! Ему размяться хочется — засиделся, заспался.
Бляхин прорвался к тому месту, где он увидел Анфису, но она исчезла. Он с рёвом кинулся, барахтаясь в толпе, к колонкам и скрылся за бочками. Там что-то загрохотало, и мне почудилось, что началась драка.
— Где она?.. Вы её спрятали, подлецы!..
Он вылетел оттуда и едва не упал — должно быть, кто-то вытолкнул его без всякого почтенья.
— Прокофий! — орал он, задыхаясь от ярости. — Прокофий! У тебя не слуги, а негодяи и воры… Прикажи выдать мне её!
Хозяин отстранил его тяжёлой рукой, вынул бумажник, сунул управляющему деньги и ткнул пальцем, в сторону Гриши. Управляющий проскользнул к нему и протянул ему несколько бумажек. Но Гриша с удивлением взглянул на них, засмеялся и покачал головой. Управляющий строго проговорил что-то и опять сунул ему бумажки, но Гриша отвернулся. В эту минуту Бляхин остервенело бросился к колонкам и стал бить в них ногами. Колонки закачались, сверху упало несколько досок, и вдруг всё сооружение рухнуло с грохотом. Одна из бочек упала на Бляхина, отскочила от него, и он, едва держась на ногах, врезался в толпу рабочих. Его встретили дружным хохотом и под руки отвели на место.
— Григорий! — хрипло крикнул хозяин. — Замолчи, народ! Чего орёте, как сто ослов… Григорий! Иди со своими разбойниками ко мне — за мой стол. Угодил! Зови резалок — да тех, которые поозорнее. Всех бунтарок зови. Люблю вас, чертей бесшабашных! Солёно, дерзко изображал… Купца на коленях держал, в цепи заковал. Дерзко! А за воеводу не бранюсь. Эти воеводы — лишний народ, вредный… Они и нам, купцам, воли не дают. Слышишь, Григорий?
Гриша улыбнулся и почтительно ответил:
— Завтра раным-рано на работу, Прокофий Иваныч. От бессонья работа не спорится. Покорно благодарим за гостеприимство, а невозможно, Прокофий Иваныч. Все устали — моготы нет. Увольте!
— Дурак! Ведь сам знаешь, что от устатка водка сладка.
— Покорно благодарим, Прокофий Иваныч, только мы люди не пьющие.
— Ну, баб гони!
— Не волён, Прокофий Иваныч: бабами не распоряжаюсь.
— Ну и болваны!..
Он подхватил под руку Бляхина и пошёл к выходу. Впереди очищал дорогу управляющий, а позади семенила подрядчица. Бляхин, вероятно, перегорел: он брёл рыхло, расслабленно, как больной.
Я искал издали Гаврюшку с отцом, но толпа заслонила их от меня. Когда ушёл хозяин, толпа ринулась к Грише и Харитону, и они скрылись в разноцветной толчее, только мелькали их шапки с красными лоскутками. Все кричали, как на сходе, не поймешь что, все старались протискаться поближе к Грише и Харитону, и лица у всех были радостные, возбуждённые, улыбающиеся. Люди, которые толкались позади, неохотно выходили из мастерской. В толпе я заметил и Карпа Ильича с Корнеем, а маленький Балберка на глаза не попадался.
Когда толпа поредела, я увидел на старом месте Матвея Егорыча. Он сидел, обхватив голову руками, как прежде, но плечи его вздрагивали. Перед ним стоял Гаврюшка и плакал. Он что-то говорил отцу, хватал его за руки и тянул к себе. Вдруг Матвей Егорыч быстро встал, прижал к себе Гаврюшку и показал на сиденье: жди, мол, меня. Он широкими шагами пошёл к толпе, уверенно стал разгребать её и, к моему удивлению, очень легко пробрался к Грише, с размаху обнял его и поцеловал крест-накрест три раза. Потом поднял руку и напевно срывающимся голосом проговорил:
Он отмахнулся и, потрясённый, так же стремительно вышел из толпы. Гаврюшка подбежал к нему, и они, не оглядываясь, пошли к двери.
Я не помню, как пришёл в казарму, и не помню, что потом было. После пережитых волнений и невиданного зрелища я сразу ослабел, почувствовал себя совсем больным. В глазах всё кружилось, расплывалось и плескалось волнами, и я погружался в горячий туман. Помню только, как в смятении вскрикнула мать:
— Матушки, да ведь ты совсем расхворался! А я-то, дура, и не вижу ничего… Господи, да ты и на ногах не стоишь!
Болел я долго и метался без памяти. Что у меня была за болезнь — никто не знал: одни говорили, что я был в горячке, другие, что у меня простыли лёгкие. Мать рассказывала потом, что я горел, как в огне, стонал жалобно, как маленький ребёнок, и кашлял хрипло, надрывая грудь. И всё время не приходил в сознание. Мать работала, но часто отпрашивалась у приказчика, чтобы проведать меня. За мной ухаживала тётя Мотя: клала мне мокрый утиральник на грудь, обмывала моё лицо и поправляла постельку, которую я сбивал в кучу, метаясь в жару. Часто Феклушка с её помощью влезала ко мне на нары и копошилась надо мною, как сиделка. Но я ничего не видел, не слышал, не чувствовал. Я был в каком-то призрачном небытии — плавал в каком-то мучительном хаосе, невесомый, как паутинка, или проваливался в бездонную муть и таял, как тоненький, надрывающий душу звук туго натянутой струны. Иногда на короткое мгновение я ощущал себя в тоске и отчаянии, и меня смертельно мучили кошмарные видения.
И когда я проснулся однажды утром, меня поразила приятная тишина и прозрачная пустота в казарме. По всему телу разливалась радостная теплота и трогательная благодарность кому-то, похожая на счастье. Я тихо смеялся и плакал от наслаждения, беспричинно ликовал в душе и глядел на всё с умилением, словно воскрес в родном, бесконечно дорогом мире, где всё желанно, мило и неожиданно ново. И не умом, а всем телом понял я, что очень трудно перешёл какой-то страшный рубеж и вырвался в другую жизнь, как будто родился заново. Я чувствовал только одно — счастье воскресения, невыразимую радость жизни. Я смеялся и плакал. Но вместе с этой радостью и счастьем я испытывал обиду: почему никто не замечает меня? почему все меня позабыли? Мне очень хочется есть, а никто не попотчует меня…