Дело моего отца (Роман-хроника) - Икрамов Камил Акмалевич (читать книги бесплатно полностью без регистрации .TXT) 📗
Между строк
В «легальном» варианте рукописи я, пользуясь собственным опытом, описал тюремную камеру, где содержались тогдашние заключенные, вагон, в который их посадили, и побег… Теперь я вычеркнул написанное и пишу между строк. Не бумагу экономлю, а легче так, проще и честнее. Вагоны для заключенных, вагонзаки, с давних пор и поныне называют столыпинскими, хотя конструкция их так изменилась, что побег из вагонзака я себе и представить не могу, даже не слышал о таком побеге в мое, так сказать, время. Только один был удачным. Шестнадцатилетний пацан Семенов работал с нами на станции Гжатск. Ломами, клиньями и кувалдами кололи мы битум, нагруженный в пульмановские вагоны кусками, но слипшийся в единую массу. Одни выбрасывали куски битума, другие носили его на площадку. Какая-то баба пересекала нашу запретную зону с возом длинных жердей, волочившихся по земле. В телегу была запряжена корова. Она вдруг встала, загородив конвоиру обзор, тот стал помогать бабе, стегал корову, но она не хотела идти.
И тут мы увидели, что один из нас рванул к железнодорожной насыпи. Он бежал босиком, а тяжелые чуни, сшитые из автомобильных покрышек, держал в руках за веревочки, которыми чуни привязывают к ногам. Удивительное это было зрелище. Остановившись почему-то у самой линии железной дороги, Семенов раскрутил чуни над головой и швырнул их, как камень из пращи. Может, конвоир сам его увидел, но боюсь, что это мы выдали его своими невольными взглядами.
Конвоир выстрелил, как положено, без предупреждения. Семенов перебежал путь и скрылся за насыпью, и тут же загромыхал длинный железнодорожный состав.
Семенова не поймали. Пойманных даже далеко от лагеря обязательно привозили к месту побега убитыми, кидали возле вахты на обозрение в воспитательных целях. Семенова не привезли, а от ребят я узнал, что о побеге он мечтал давно. У него была больная одинокая мать, он боялся, что без него она умрет с голоду. И в лагерь он попал из-за матери, украл несколько килограммов зерна. Ради нее.
Все другие побеги кончались трагически. В подавляющем большинстве случаев они не были запрограммированы на успех, чаще это было крайним выражением отчаяния, родом самоубийства.
Сколько бы лично или по телевизору не видел я известного пародиста Александра Иванова, я не могу не помянуть про себя человека, поразительно на него похожего лицом, такого же высокого и только куда более тощего. Фамилия его была, кажется, Сундуков. Во всяком случае, кличка была Сундучок. Он был во взрослой бригаде, не знаю, за что сидел и откуда родом. Он «доходил» быстро, помню его у кухни в надежде на добавку, помню на разводе. Однажды их бригаду вывели на какие-то земляные работы, Сундучок вдруг бросил лопату и, как лунатик, пошел за ту невидимую черту, за которой «конвой стреляет без предупреждения». Его, как рассказывают, конвоир окликнул: очень уж Сундучок медленно шел. Его окликнули, а он шел, медленно переставляя свои неимоверно длинные и тонкие ноги.
Конвоир выстрелил в голову и снес ему полчерепа. Это тоже было возле Гжатска, там еще недавно прошла война, и наши вохровцы почему-то любили стрелять разрывными.
Это было, видимо, в начале апреля, еще до удачного побега Семенова, и длинное тело Сундучка лежало возле вахты три дня. Мы на это назидание старались не смотреть, но я запомнил его открытые небу глаза.
А еще раньше, когда в низинах было много снега, значит, думаю, в марте, наша и еще две бригады малолеток работали на трассе, на той дороге Москва — Минск, по которой ездят так много наших и зарубежных туристов. Главная магистраль на Запад.
Мы подсыпали гравий на обочины и углубляли кюветы. И вот, когда нас перегоняли дальше, начальник конвоя увидел чей-то брошенный рваный бушлат.
— Чей бушлат?
Эх, никто не догадался взять его! Нас тут же стали пересчитывать. Одного не хватало. Оказалось, что исчез Руня. Он был из другой бригады, и фамилию его я не знаю, только кличку.
Кажется, и мы, и конвой вместе увидели Руню. Он был в километре или чуть больше. Шел по низине, проваливаясь по пояс в глубокий и тонкий снег. Нас согнали в кучу, три бригады малолеток, и мы видели, как гонятся за ослабевшим от голода мальчиком здоровые мужики со свирепыми немецкими овчарками. Руня шел, не оборачиваясь, шел по направлению к белой полуразрушенной церкви, стоявшей на свободном от снега пригорке.
Овчарки настигли Руню, когда ему прострелили ноги. Потом его волоком вытащили по его же следам на трассу, погрузили в срочно прибывшую вохровскую полуторку и тут, в кузове, уже пристрелили. Опять же в голову. Я помню фамилию старшего надзирателя, убившего Руню в кузове, но не назову ее, а вдруг ошибусь? Впрочем, они все действовали так, как положено.
Это не Колыма, не Печора, это почти на границе Московской области, хотя уже и в Смоленской. Это километрах в десяти от Гжатска.
Тело Руни возле вахты не лежало. Говорили, что наш лагерный доктор Израиль Витальевич Штенер, сам недавний зэк, сумел сообщить о смерти сына родителям. От Москвы даже по тем временам не больше двух часов езды, увезли они его еще до нашего возвращения с работы.
Малолетки, это те, кому не больше шестнадцати. Кажется, по правилам нас должны были кормить лучше и работать мы должны были не двенадцать, а десять часов, только если эти правила и были, то их никто не знал и соблюдать не собирался. Работали мы с темна до темна.
Среди малолеток я был один политический, остальные — «бытовики», то есть уголовники.
Имени и фамилии его, одного из малолеток, не помню. Они с братом накопали полмешка картошки на колхозном поле. Их посадили за кражу. Мать пошла умолять следователя, не умолила и предложила ему деньги. Не знала, что за фанерной перегородкой начальник присутствовал. Мать посади ли за взятку. Где отбывали срок мать и старший ее сын, не знаю. Младший, мой сосед по нарам, был удивительно чистым деревенским мальчиком. Рядом с нами в беспамятном жару доживал последние часы кто-то еще, и мой сосед не позволил другому зэку вытащить у него пайку хлеба: «Куда? Ведь он еще живой!» А ведь по законам лагерной жизни, которая никого не сделала добрее и честнее, тот деревенский мальчик вполне мог взять пайку себе или поделить с тем, кто эту пайку выследил.
Свирепость и тотальность сталинских законов по отношению к народу была первопричиной того неуважения к закону и морали, в котором народ этот пытался выжить. После первого освобождения я оказался в сапожном городе Кимры и снял угол у старухи Ш. Она и ее старшая дочь Нюрка отсидели за спекуляцию. Нюрка привезла из лагеря сына Алика и вместе с младшей сестрой Машкой продолжала преступный, но жизненно необходимый промысел. По выходным они возили в Москву на Перовский рынок туфли-лодочки, изготовленные местными кустарями, а в Кимры — дрожжи и трикотажные женские трусы, большой был дефицит Трусы надевали на себя, туда же совали и пачки дрожжей. Подобными способами подрабатывали на жизнь многие их соседи с улицы Салтыкова-Щедрина и других улиц.
Это был быт, но значение лагерного слова «бытовик» как синоним уголовника я понял много позже, а тогда поражало количество людей, побывавших там, откуда только что вернулся я, и то, что чуть не все Кимры говорят на лагерной фене. Двухлетний Алик матерился по-лагерному, и лагерь был для этих людей тоже бытом.
Так вот, о свирепости и тотальности. За колоски. За полмешка картошки. За три пары трико. За пачки дрожжей… Чего стоил народу закон от 7/VIII 1932-го?
Мы знаем, что политические репрессии коснулись почти каждой семьи, интеллигенции в первую очередь, но, наверное, еще меньше людей избежало страха тюрьмы или ее самой за возможность прожить в том страшном, голодном и бесправном быту.
Жестокость всегда ходит рука об руку с несправедливостью, и вместе они деформировали мораль в масштабах всего государства.
Массовые политические репрессии обеспечивались только беспрецедентным террором против «бытовиков», против народа, когда гражданин лишен каких-либо прав, а государство — всё.