Северное сияние - Марич Мария (читать книги без сокращений .TXT) 📗
Набежавшие слезы затуманили строки письма. Марья Николаевна отложила его и стала медленно ходить по комнате. Потом подошла к фортепиано, открыла ноты и запела. Сначала романсы Глинки, потом попробовала разучивать пьесы, которые прислала Зинаида из Рима. Последние были похожи на псалмы и церковное песнопение, но все же что-то теплое, как лучи итальянского солнца, проникало в эту строгую музыку. Когда она умолкла, в комнату после легкого стука вошел Лунин.
— Я долго стоял по ту сторону двери и слушал ваше пение, — заговорил он в сильном волнении. — Я давно-давно не слышал такой музыки. Я избегаю музыки, ведь она — язык окружающего нас невидимого мира и, как все таинственное, глубоко волнует все мое существо.
Марья Николаевна внимательно посмотрела в его худое лицо с большими глазами. Глаза эти светились болезненным блеском.
— А вот Веневитинов, — задумчиво проговорила Марья Николаевна, — когда накануне моего отъезда из России мы встретились с ним у Зинаиды, сказал, что ничто согласнее музыки не может раздаваться в нашей душе, когда все струны нашего сердца растроганы чувством меланхолии и сливаются в один вечный аккорд печали.
Произнося эти слова, Марья Николаевна перебирала клавиши, как бы вспоминая что-то. Лунин прошелся несколько раз по комнате и снова сел у фортепиано.
Марья Николаевна видела его тонкий профиль, тенью упавший на белую известь стены, видела сухие со стиснутыми пальцами руки.
— Вы очень похудели, Михаил Сергеевич, — ласково сказала она.
Лунин пожал плечами.
— Тело мое испытывает в Сибири страдания. Но дух мой, свободный от жалких уз немощи, странствует по равнинам вифлеемским и вместе с волхвами вопрошает звезды: что есть истина? Я жажду истинного счастья, а оно состоит в познании истины. Все остальное — лишь относительное счастье, которое не может насытить сердце, ибо не находится в согласии с нашими бесконечными плотскими желаниями.
Марья Николаевна снова пристально посмотрела в его лицо, и оно своей экзальтированностью напомнило ей какого-то средневекового фанатика.
Лунину показалось, что в ее глазах мелькнуло выражение страха, и он резко спросил:
— Быть может, мне лучше уйти? Вам тяжело со мной?
Волконская положила свои теплые пальцы на его руку.
— Не знаю, Михаил Сергеевич, — мягко сказала она, — не знаю почему, но я чувствую над собой ваше нравственное владычество. И от этого мне нелегко с вами. В этом вы правы…
Лунин поднес ее пальцы к своим бледным губам.
— Я счастлив, княгиня, вашим признанием и объясняю его лестным для меня соображением, что хотя вы по молодости не в силах принять сердцем моего трактования цели и смысла жизни, но разумом вы уже постигаете его. Подобное уже совершилось однажды в моей жизни с женщиной, которую я тоже глубоко любил.
Последнюю фразу Лунин произнес очень тихо, чуть запнувшись перед словом «тоже». Марья Николаевна опустила глаза на клавиши. В полированной слоновой кости отражалось колеблющееся пламя свечей и неясное очертание ее склоненной головы.
— Сыграйте мне Бетховена, — попросил Лунин.
— Конечно, вашу любимую «Героическую симфонию»? — с уверенностью спросила Марья Николаевна.
Лунин помог ей найти ноты и, пока она играла, сидел неподвижно, изредка шепча в восторге:
— Какое неисчерпаемое вдохновение! Какая мощь!..
Когда она исполнила последние аккорды, он глубоко вздохнул:
— Я не знаю ничего лучше этой музыки.
— Наша Жозефина рассказывала, что Бетховен посвятил эту вещь герою французской республики, консулу Бонапарту, — сказала Марья Николаевна.
— Да. Но когда он провозгласил себя императором, Бетховен разорвал свое посвящение, — задумчиво проговорил Лунин.
— Хотите, я вам сыграю листовскую «Quasi una fantasia», — перелистывая ноты, предложила Марья Николаевна. — Я очень люблю ее.
Лунин поднял на нее серьезный и в то же время восхищенный взгляд.
— Вероятно, потому, что вы и есть тот цветок между двух бездн, о которых говорит Лист в объяснениях к своей пиесе.
Марья Николаевна взяла первые аккорды, но в этот момент послышался шум подъехавших дрожек, и она опрометью бросилась из комнаты.
— Не волнуйся, Маша, — быстро подходя к ней, заговорил Волконский, — возможно, гроза пройдет стороной.
— Дети?.. — тревожно вырвалось у Марьи Николаевны.
— Сейчас все расскажу, — разматывая шейный шарф, говорил Волконский.
Марья Николаевна впилась в его хмурое лицо выжидательным взглядом.
— Милость, видите ли, монаршую объявить вызывал, — пожимая руку Лунина, продолжал Волконский. — Сыновей наших, буде мы на это согласимся, мы вправе отдать в военные учебные заведения с тем, что в правах дворянства они будут утверждены по выходе из корпуса, только если заслужат сего нравственным поведением, хорошими правилами и успехами в науках… Дочерей также можем отдать в учебные заведения, состоящие под надзором правительства.
— Так ведь это хорошо, в Иркутске есть гимназии… — произнесла с облегчением Марья Николаевна.
Волконский иронически улыбнулся.
— Интересно, по каким причинам царь от рукоприкладства переходит к подобному рукоположению? — желчно спросил Лунин.
— Причины не столь важны, — ответил Волконский. — Но слушайте, слушайте! Милость эта связана со следующими кондициями: детям обоего пола не дозволять носить фамилий, коих невозвратно лишились их отцы.
Волконская, как бы от испуга, втянула голову в плечи:
— Как же без фамилии? Я что-то не понимаю, Сергей…
— Фамилии предложено давать по именам отцов, то есть мои дети будут называться Сергеевы, Муравьева — Никитины…
Марья Николаевна привстала с места.
— Что же вы ответили?
Лунин тоже остановил на Волконском испытующий взгляд.
Мы с Никитой и Трубецким тут же отказались, и только Давыдов немедля согласился.
— Неужто? — ахнула Улинька, которая неслышно возилась у буфета.
Волконский молча кивнул головой и продолжал:
— Рупперт ужасно рассердился. Стал попрекать нас неизъяснимым упрямством и себялюбием. Грозил донести Бенкендорфу, что вместо умиления и благоговения, с коими нам следовало бы принять милосердную волю царя, мы обнаружили суетность и противоречие, свойственные закоренелым преступникам. Трубецкой пробовал было указать на то, что лишение фамильного имени отцов применяется в отношении незаконнорожденных и накладывает на чело матерей незаслуженное ими пятно. Но Рупперт приказал нам в течение сорока восьми часов письменно изложить ответы.
— Что же ты напишешь? — упавшим голосом спросила Марья Николаевна.
— Я напишу, что здоровье моего сына еще настолько слабо, что самое путешествие его из Сибири в Россию для поступления в кадетский корпус может стать для него пагубою и что дочь моя еще совсем ребенок, коему заботы матери ничто заменить не может.
— И непременно напиши, — настойчиво произнесла Волконская, — что мое существование так совершенно слито с благополучием и жизнью моих детей, что одна мысль о возможности разлуки с ними затемняет мой разум… И что дети наши не должны вступать в свет с мыслью, что их житейские выгоды куплены ценой страданий и, быть может, даже ценою жизни их матери…
Прижав платок к глазам, она почти выбежала из гостиной. Натыкаясь в темноте неосвещенных комнат на мебель, она вошла в детскую и наклонилась над спящей дочерью. Несколько слезинок упало на голое плечико девочки. Марья Николаевна осторожно вытерла его концом одеяла, выпрямилась и пошла к сыну.
Из его комнаты слышался необычайно взволнованный голос Сабинского.
Марья Николаевна остановилась на пороге. За партой спиной к двери сидел Миша, а рядом, сложив руки крестом на груди, стоял Сабинский. Уши у мальчика ярко рдели под светом стеклянного абажура, а голова, приподнятая к учителю, подалась вперед в напряженном внимании.
Они оба не заметили прихода Марьи Николаевны. Упрямо нагнув голову, Сабинский смотрел перед собой сузившимися от ненависти глазами и тяжело переводил дыхание. И Мише казалось, что перед ним стоят те представители города Варшавы, о которых ему сейчас рассказывает Сабинский. Они слушают царя Николая, бросающего в их смятенные ряды угрозы самовластной расправы.