Последняя ступень (Исповедь вашего современника) - Солоухин Владимир Алексеевич
То, что видишь, напиши в книгу… Напиши, что, что ты видел и что есть и что будет после сего…
Знаю дела твои и труд твой, и терпение твое… испытал тех, которые называют себя апостолами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы…
Знаю твои дела и труд твой, и что ты живешь там, где престол сатаны, и что содержишь имя Мое, и не отрекся от веры Моей, даже в те дни, в которые у вас, где живет сатана, умерщвлен верный свидетель Мой…
Знаю твои дела; вот, Я отворил пред тобой дверь, и никто не может затворить ее…
Наши дети, наши внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то жили, которую мы не ценили, не понимали — всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…
Постепенно возникло, а потом укрепилось в моем сознании имя фотографа — Кирилла Александровича Буренина. Впрочем, в московском обиходе употреблялась форма — Кирилл Буренин, а то и просто Кирюша.
Получилось так, что долгое время все уже знали о нем, о его оригинальных, высокохудожественных, но будто бы очень спорных работах, о выставке его работ с участием конной милиции (такой она получила успех), а я все еще ничего не слышал о восходящей звезде, и само сочетание слов «Кирилл Буренин» было для меня незнакомо.
Но вот во время обеда в Доме литераторов сотрапезник, один поэт, помоложе меня десятью годами, то есть в то время еще молодой поэт, как бы невзначай обронил:
— С тобой очень хотел бы познакомиться Кирилл Буренин.
Я никак не мог отозваться на эту фразу, потому что никакого Кирилла Буренина не знал.
— Известнейший фотограф, — пояснил поэт. — Да ты что, с луны, что ли, свалился?
— Как видно, с луны.
— Ну, все равно. Он хотел бы с тобой познакомиться. У него прекрасная студия, где он снимает. Хочет сделать и твой художественный портрет. Увековечит. Не пренебрегай. И кроме всего — интересный человек. Все знает. Просветляет мозги. Гигант.
Этот первый разговор тем и кончился. Я не возражал, конечно, но, с другой стороны, мы и не помчались немедленно в студию фотографа-художника, куда-то на проспект Мира, а спокойно допили и доели все, что было у нас тогда на столе.
Через неделю — другую в том же Доме литераторов, когда я сидел совсем в другой компании, молодой поэт подошел ко мне сзади и задышал над ухом:
— Кирюша здесь. Может, подойдешь к нам на пять минут, к нашему столу?
— Какой Кирюша?
— Кирилл Буренин, фотограф. Разве не помнишь, я тебе говорил…
— А… сейчас подойду.
Они сидели втроем, поэт и молодые мужчина с женщиной. Мужчина, русый (но нельзя сказать, что блондин) и голубоглазый, был одет в светлый клетчатый, несколько бросающийся в глаза костюм, а вместо галстука — шарфик на французский манер. Когда я подсел к ним и мы друг другу представились, он остановил на мне свой синий и пронзительный взгляд, словно затеял сеанс гипноза. Либо что-то хотел прочитать в моей душе, либо что-то привнести в мою душу. Я объяснил этот взгляд тем, что он как-никак художник и, следовательно, изучает меня как объект будущего портрета. Женщина, сидящая с ним, Лиза, Елизавета Сергеевна, была тоже синеглазая, но, однако, темноволосая. Русь белая и Русь темная — вспомнилось мне разделение Бунина. Русь белая — Ольга Ларина, Шаляпин, Есенин. Русь черная — Татьяна Ларина, Наташа Ростова, тот же Бунин. Бунин, будто бы, не любил белой, соломенной Руси, широколицей и добродушной, а любил Русь темную, сухощавую, нестеровскую, раскольничью, самосожженческую, огнеглазую. Пушкинский Руслан и боярыня Морозова…
Помнится, в первые минуты Лиза и напомнила мне больше всего эту нашу средневековую воительницу. Не знаю, насколько был бы похож сам Кирилл на Руслана, если представить его с русой бородой… Нет, не был бы похож. Странный какой-то тип лица. Словно есть в нем что-то и не совсем русское. Немецкое, что ли? Он ведь, как успел рассказать мне поэт, — ленинградец, петербуржец, с какими-то древними дворянскими предками (как и Лиза тоже), чуть ли не потомок Брюллова (по боковым, конечно, троюродным линиям), а она, Лиза, чуть ли не племянница Рахманинова, впрочем, тоже четвероюродная. Это все поэт нашептал мне в первый раз, да я не придал значения и все забыл. Теперь же, когда я получил возможность вглядеться в их лица, вспомнились поэтовы слова. И действительно, что-то породистое, утонченное забрезжило сквозь обыкновенные как будто черты, либо такова уж сила внушения.
— Очень рад, много слышал. Читал. Нет слов. Единственный русский писатель… — зачастил мой новый знакомый.
— Ну… Так уж… Это ни к чему, право…
— Единственный русский писатель. Лиза, скажи!
Лиза подхватила без всякой подготовки и всякого перехода:
— Да, мы считаем, что это так. В то время, когда все пишут о газопроводчиках и комбайнерах, вы единственный поднимаете голос в защиту русских церквей, русской природы, старинных парков, вообще всего русского. Березки еще не Россия. Березки растут и в Польше, и в Финляндии, и в Германии. Русский дух — вот что важно. А он есть в ваших книгах. То место во «Владимирских проселках», где простая крестьянка, русская женщина, рассказывает о варварском разрушении сельской колокольни, когда она говорит, что теперь небо над селом стало ниже, мы не променяем на сто романов о газопроводчиках.
Кирилл смотрел на свою жену одобрительно, а мне пояснил:
— Мой министр пропаганды. Мой Геббельс. Я подивился шутке, которая, впрочем, прозвучала в устах Кирилла как-то легко и естественно.
— Так что вот, Владимир Алексеевич, просим прийти к нам в мастерскую, будем делать портрет. Может быть, выедем на природу. Может быть, поедем во Владимир к Покрову-на-Нерли, сфотографируем вас на фоне этой церкви. У вас есть машина?
— Машина есть.
— Обменяемся телефонами…
Теперь надо сказать несколько слов, что же я представлял собой — по своим взглядам, по своему общественному поведению — к моменту этой встречи, перевернувшей, в конечном счете, все мои взгляды и все мое поведение.
В романе, который я в свое время затеял («Смех за левым плечом»), я постепенно и последовательно подошел бы к этому месту биографии своего лирического героя, и все было бы понятно само собой. Но обстоятельства торопят меня. По всей вероятности, мне удастся закончить только первую часть романа, доведя своего героя до семилетнего возраста. Значит, перекидываясь сразу в конец (Бог с ним, с остальным романом, но эти события я описать должен), мне придется несколькими фразами восполнить отсутствие многих и многих глав. Не для того, чтобы обозначить канву событий и всю эволюцию героя, ради которой и задуман роман, но для того, чтобы дать понятие о том, каков я был к началу описываемых событий, то есть к моменту встречи с Кириллом Бурениным. Без этого было бы непонятно, между прочим, и его настойчивое стремление познакомиться со мной, подсылание молодого поэта как посредника да и все, что произошло дальше.
Самая короткая характеристика: член ВЛКСМ с 1939 года, член КПСС с 1952 года, член Союза советских писателей с 1954 года, член редколлегии «Литературной газеты», заместитель председателя Московской писательской организации, член Комитета по присуждению Ленинских премий.
Примерно к этому же времени относится одно курьезное происшествие. Еще будучи разъездным очеркистом «Огонька», я написал «Владимирские проселки», после которых сразу почувствовал себя, что называется, невестой на выданье. Со всех сторон стали поступать самые заманчивые предложения. Кривицкий, например, привез меня на дачу к Константину Михайловичу Симонову, и там под рябиновую домашнюю настойку они целый вечер буквально уламывали меня идти к ним в «Новый мир» (Симонов — главный редактор, Кривицкий — его заместитель) членом редколлегии, заведовать прозой «Нового мира». Кто хоть немного знает [1] этих людей, их мертвую хватку, тот поймет, какого труда мне стоило удержаться от соблазна. Должен сказать, что, отказываясь, я не руководствовался почти никакими соображениями нашей внутрисоюзписательской литературной политики, а исключительно тем, что «мне некогда будет писать». Ведь коэффициент прочитанных и вышедших в журнале вещей — шесть к одному. То есть на каждый печатный лист прозы, вышедшей в журнале, заведующий отделом читает шесть печатных листов текста, то есть приблизительно сто двадцать листов в месяц (для несведующих — в одном печатном листе 24 страницы машинописного текста. 120 листов = 2880 страниц). Но надо ведь и организовать эти вещи, держать постоянную связь с писателями, надо ведь и сидеть по многу часов на редколлегии, разговаривать с авторами. Когда же тут писать самому? Я был на взлете. Уже начата «Капля росы», уже писался роман «Мать-мачеха», уже задумано было десятка три рассказов, не забывал и стихи. Если и были какие-то иные маленькие соображения в дополнение ко всему только что изложенному, так это следующие. Интуиция подсказывала мне, что сами Симонов и Кривицкий скоро из «Нового мира» уйдут. Так зачем же они меня туда тянут? Я буду «их кадр», а работать останусь с другим главным редактором, который, возможно, захочет иметь заведующим отделом прозы своего человека. Значит, меня попросят уйти с занимаемой должности. Не каждый понимает внутреннюю механику событий. Получится, что я ухожу как не справившийся с работой. В то же время секретарь Союза писателей Василий Александрович Смирнов, наиболее ортодоксальный из всех секретарей Союза писателей, внушал мне: «Мы не хотим, чтобы ты шел к ним в „Новый мир“. Тем самым ты их подопрешь плечом, поддержишь».
1
Надо бы написать «знал», оба уже в могиле. Но писалось это в 1976 году, когда они еще здравствовали.