Котлован - Платонов Андрей Платонович (первая книга TXT) 📗
– Ты зачем ребенка раскрыл? – спросил Чиклин. – Остудить хочешь?
– Плешь с ним, с твоим ребенком! – сказал активист.
Жачев поглядел на Чиклина и посоветовал ему:
– Возьми железку, какую из кузни принес!
– Что ты! – ответил Чиклин. – Я сроду не касался человека мертвым оружием: как же я тогда справедливость почувствую?
Далее Чиклин покойно дал активисту ручной удар в грудь, чтоб дети могли еще уповать, а не зябнуть. Внутри активиста раздался слабый треск костей, и весь человек свалился на пол; Чиклин же с удовлетворением посмотрел на него, будто только что принес необходимую пользу. Пиджак у активиста вырвался из рук и лежал отдельно, никого не покрывая.
– Накрой его! – сказал Чиклин Жачеву. – Пускай ему тепло станет.
Жачев сейчас же одел активиста его собственным пиджаком и одновременно пощупал человека – насколько он цел.
– Живой он? – спросил Чиклин.
– Так себе, средний, – радуясь, ответил Жачев. – Да это все равно, товарищ Чиклин: твоя рука работает, как кувалда, ты тут ни при чем.
– А он горячего ребенка не раздевай! – с обидой сказал Чиклин. – Мог чаю скипятить и согреться.
В деревне поднялась снежная метель, хотя бури было не слышно. Открыв на проверку окно, Жачев увидел, что это колхоз метет снег для гигиены: мужикам не нравилось теперь, что снег засижен мухами, они хотели более чистой зимы.
Отделавшись на Оргдворе, члены колхоза далее трудиться не стали и поникли под навесом в недоумении своей дальнейшей жизни. Несмотря на то, что люди уже давно ничего не ели, их и сейчас не тянуло на пищу, потому что желудки были завалены мясным обилием еще с прошлых дней. Пользуясь мирно грустью колхоза, а также невидимостью актива, старичок кафельного завода и прочие неясные элементы, бывшие до того в заключении на Оргдворе, вышли из задних клетей и разных укрытых препятствий жизни и отправились вдаль по своим насущным делам.
Чиклин и Жачев прислонились к Насте с обоих боков, чтобы лучше ее беречь. От своего безвыходного тепла девочка стала вся смуглой и покорной, только ум ее печально думал.
– Я опять к маме хочу! – произнесла она, не открывая глаз.
– Нету твоей матери, – не радуясь, сказал Жачев. – От жизни все умирают – остаются одни кости.
– Хочу ее кости! – попросила Настя. – Ктой-то это плачет в колхозе?
Чиклин готовно прислушался; но все было тихо кругом никто не плакал, не от чего было заплакать. День уже дошел до своей середины, высоко светило бледное солнце над округом, какие-то далекие массы двигались по горизонту на неизвестное межселенное собрание – ничто не могло шуметь. Чиклин вышел на крыльцо. Тихое несознательное стенание пронеслось в безмолвном колхозе и затем повторилось. Звук начинался где-то в стороне, обращаясь в глухое место, и не был рассчитан на жалобу.
– Это кто? – крикнул Чиклин с высоты крыльца во всю деревню, чтоб его услышал тот недовольный.
– Это молотобоец скулит, – ответил колхоз, лежавший под навесом. – А ночью он песни рычал.
Действительно, кроме медведя, заплакать сейчас было некому. Наверно, он уткнулся ртом в землю и выл печально в глушь почвы, не соображая своего горя.
– Там медведь о чем-то тоскует, – сказал Чиклин Насте, вернувшись в горницу.
– Позови его ко мне, я тоже тоскую, – попросила Настя. – Неси меня к маме, мне здесь очень жарко!
– Сейчас, Настя. Жачев, ползи за медведем. Все равно ему работать здесь нечего – материала нету!
Но Жачев, только что исчезнув, уже вернулся назад: медведь сам шел на Оргдвор совместно с Вощевым; при этом Вощев держал его, как слабого, за лапу, а молотобоец двигался рядом с ним грустным шагом.
Войдя в Оргдом, молотобоец обнюхал лежачего активиста и сел равнодушно в углу.
– Взял его в свидетели, что истины нет, – произнес Вощев. – Он ведь только работать может, а как отдохнет, задумается, так скучать начинает. Пусть существует теперь как предмет – на вечную память, я всех угощу!
– Угощай грядущую сволочь, – согласился Жачев. – Береги для нее жалкий продукт!
Наклонившись, Вощев стал собирать вынутые Настей ветхие вещи, необходимые для будущего отмщения, в свой мешок. Чиклин поднял Настю на руки, и она открыла опавшие свои, высохшие, как листья, смолкшие глаза. Через окно девочка засмотрелась на близко приникших друг к другу колхозных мужиков, залегших под навесом в терпеливом забвении.
– Вощев, а медведя ты тоже в утильсырье понесешь? – озаботилась Настя.
– А то куда же? Я прах и то берегу, а тут ведь бедное существо!
– А их? – Настя протянула свою тонкую, как овечья ножка, занемогшую руку к лежачему на дворе колхозу.
Вощев хозяйственно поглядел на дворовое место и, отвернувшись оттуда, еще более поник своей скучающей по истине головою.
Активист по-прежнему неподвижно молчал на полу, пока задумавшийся Вощев не согнулся над ним и не пошевелил его из чувства любопытства перед всяким ущербом жизни. Но активист, притаясь или умерев, ничем не ответил Вощеву. Тогда Вощев присел близ человека и долго смотрел в его слепое открытое лицо, унесенное в глубь своего грустного сознания.
Медведь помолчал немного, а потом вновь заскулил, и на его голос весь колхоз пришел с Оргдвора в дом.
– Как же, товарищи активы, нам дальше-то жить? – спросил колхоз. – Вы горюйте об нас, а то нам терпежа нет! Инвентарь у нас исправный, семена чистые, дело теперь зимнее – нам чувствовать нечего. Вы уж постарайтесь!
– Некому горевать, – сказал Чиклин. – Лежит ваш главный горюн.
Колхоз спокойно пригляделся к опрокинутому активисту, не имея к нему жалости, но и не радуясь, потому что говорил активист всегда точно и правильно, вполне по завету, только сам был до того поганый, что когда все общество задумало его однажды женить, дабы убавить его деятельность, то даже самые незначительные на лицо бабы и девки заплакали от печали.
– Он умер, – сообщил всем Вощев, подымаясь снизу. – Все знал, а тоже кончился.
– А может, дышит еще? – усомнился Жачев. – Ты его попробуй, пожалуйста, а то он от меня ничего еще не заработал: я ему тогда добавлю сейчас!
Вощев снова прилег к телу активиста, некогда действовавшему с таким хищным значением, что вся всемирная истина, весь смысл жизни помещались только в нем и более нигде, а уж Вощеву ничего не досталось, кроме мученья ума, кроме бессознательности в несущемся потоке существования и покорности слепого элемента.
– Ах ты, гад! – прошептал Вощев над этим безмолвным туловищем. – Так вот отчего я смысла не знал! Ты, должно быть, не меня, а весь класс испил, сухая душа, а мы бродим, как тихая гуща, и не знаем ничего!
И Вощев ударил активиста в лоб – для прочности его гибели и для собственного сознательного счастья.
Почувствовав полный ум, хотя и не умея еще произнести или выдвинуть в действие его первоначальную силу, Вощев встал на ноги и сказал колхозу:
– Теперь я буду за вас горевать!
– Просим!! – единогласно выразился колхоз.
Вощев отворил дверь Оргдома в пространство и узнал желанье жить в эту разгороженную даль, где сердце может биться не только от одного холодного воздуха, но и от истинной радости одоления всего смутного вещества земли.
– Выносите мертвое тело прочь! – указал Вощев.
– А куда? – спросил колхоз. – Его ведь без музыки хоронить никак нельзя! Заведи хоть радио!..
– А вы раскулачьте его по реке в море! – догадался Жачев.
– Можно и так! – согласился колхоз. – Вода еще течет!
И несколько человек подняли тело активиста на высоту и понесли его на берег реки. Чиклин все время держал Настю при себе, собираясь уйти с ней на котлован, но задерживался происходящими условиями.
– Из меня отовсюду сок пошел, – сказала Настя. – Неси меня скорее к маме, пожилой дурак! Мне скучно!
– Сейчас, девочка, тронемся. Я тебя бегом понесу. Елисей, ступай кликни Прушевского – уходим, мол, а Вощев за всех останется, а то ребенок заболел.
Елисей сходил и вернулся один: Прушевский идти не захотел, сказал, что он всю здешнюю юность должен сначала доучить, иначе она может в будущем погибнуть, а ему ее жалко.