Нагрудный знак «OST» - Семин Виталий Николаевич (книги онлайн бесплатно TXT) 📗
– А по-русски там ничего не написано? – спросил Володя.
Эта мысль первой пришла всем. Листовка на немецком языке казалась нелепостью. Оружие надо сбрасывать, а не листовки. Сбросить десант, вооружить лагерников – хромой и слепой уже до смерти не выпустят винтовку, попади она им в руки. Десант мы ждали все время и теперь опять об этом заговорили.
Много спустя я понял, что листовка была хорошей. Она останавливалась там, где всем нам хотелось продолжения. Нам не хватало угроз для немцев, обращения к нам, обещаний, вообще возбуждающих слов, которые давали бы выход нашей ярости. Раздражение заставляло еще и еще раз вспоминать выстроившиеся в столбик уничтоженные дивизии. И эти выстроившиеся в затылок многотысячные, многотанковые соединения постепенно дали нам почувствовать, что произошло.
И еще важный оттенок: если даже англичане, которые не открывают второй фронт…
Костик кричал верующему старику:
– Старик, пошел бы воевать, если бы сбросили десант? Или вера помешала бы?
Старик молчал, и Костик переключался на Бургомистра:
– Тебя, Борис Васильевич, обязательно повесим!
Лагерь готовили к переезду на новое место. На фабрике рядом с кухонным бараком поставили из красных сборных щитов девять длинных жилых бараков. Один для голландцев и бельгийцев, два для французов, остальные для цоляков и нас. Площадь между мужскими и женскими бараками разделял полицейский барак. Фабричную ограду усилили железобетонными клюшками, загнутыми внутрь лагеря. Рядом с вершиной той самой лестницы, которая вела от кухонного барака к фабрике, появился серый бетонный колпак. Все делалось на наших глазах. Мы ожидали переезда, но сам переезд застал нас врасплох. Дезинфекцию, общелагерную уборку полиция проводила всегда так, будто и дезинфекция, и уборка были только предлогом для нападения на лагерь. Устраивалось что-то вроде облавы с загонщиками, ловушками, западнями. Начиналось все с утреннего взвинчивания паники, с криков и избиения. Избиения как бы распадались на этапы: подъем, построение, объявление программы. Посадка на машины – избиения, выгрузка – побои. На дезинфекцию возили куда-то километров за пять. Дезинфекционной команде даже полицейские передавали нас с некоторым смущением. То, что делали с нами в вонючем банно-карболовом пару, даже им казалось чрезмерным. Может быть, поэтому заключительная часть таких дезинфекционных дней проходила сравнительно мирно. Вырвавшихся из бани, серых, необсохших, мятых полицаи встречали спокойно. Переезд – это и уборка, и дезинфекция, и переселение, и общелагерный обыск, затянувшийся на два дня. Жгли солому, выпотрошенную из матрацев. Впервые двери на улицу были открыты. На лестнице стояли полицаи. У костра дежурил Пирек. Должно быть, ему нравилось возиться с огнем. Он топтался по обширному пятну из обуглившейся соломы, кричал на лагерников, выхватывая не рук лагерника вилы или лопату, сам сгребал и ворошил солому, дожидаясь, пока не пыхнет пламя, не взмоют искры. Разбирали нары, выносили на улицу стопки, доски, на которых лежали матрацы. В дневном свете цвет у дерева был такой, будто его долго подвергали ядовитой, угнетающей обработке. Бывшие фабричные цеха – наши лагерные помещения делались выше и обширнее по мере того, как выносили из них нары. Видно было, что и стены в помещениях долго подвергались угнетающей обработке нашим больным, голодным дыханием. Окна тоже были открыты, ледяной сквозняк тянул по цементному полу, шевелил солому. Пальто у меня уже не было, и мне казалось, что из-за этого я так тяжело переношу холод. Кранков повезли на дезинфекцию последними. Когда мы уезжали, тюрьма наша стояла с распахнутой дверью.
– Ну все,– сказал Соколик,– больше нам здесь не бывать! Гори все синим огнем!
– Разбомбило бы! – пожелал кто-то.
Во дворе оставалось огромное, угольного цвета пятно от сгоревшей соломы, валялись доски, поломанные банные шкафчики из прессованного картона.
– На дезинфекции,– сказал Соколик,– Жирному сломают еще одну руку, а Леве-кранку совсем оторвут палец.
Встречным ветром меня гнуло на дно кузова – машина была открытой. Мне становилось все хуже и хуже, и я думал, что это простуда. Невыносим был запах дезинфекции. Бараки, в которые нас вселяли, стояли с забитыми дверями и окнами, там уже сутки клубился дым от дезинфекционных шашек. Когда двери вскрыли, он вяло вылился навстречу. И запах этого дыма был непереносим.
– Грипп,– сказал мне Костик,– простудился.
Костик утешал меня. В лагере было много больных сыпняком. Их оставили в старом помещении на первом этаже. Начиналась тифозная эпидемия. На третий день меня вывезли из нового лагеря на двуколке, которой управлял француз. Ворота из колючей проволоки нам открыл полицай по кличке Перебиты-Поломаны Крылья. Он даже не взглянул на меня. Я сам взбирался на двуколку. Сам устраивался на покатом ее днище. Испытывал удивительное ощущение: вот мы с французом, простоватым, но, кажется, добрым человеком, едем вдвоем по немецкому городу. Двуколка дергается так, как дергается двуколка, лошадь цокает по булыжнику, француз причмокивает, но не торопит лошадь. Спина его сутулится в шинели, вот-вот он обернется и скажет мне сочувственно по-своему: «О ля-ля!»
Но он не оборачивается, а мы подъезжаем к воротам, ведущим во двор старого лагерного здания. Француз останавливает лошадь, спрыгивает на землю, сам открывает ворота, которые несколько дней назад тщательно охранялись, и опять, поставив ногу на спицу колеса, влезает на сиденье. Лошадь переступает, когда он давит на спицу. Мусор во дворе прибран, булыжник подметен, угольное пятно от костра смыто, но это не ежедневная насильственная лагерная чистота, а как бы вчерашняя или позавчерашняя. Изморозь покрывает двор, но чьих-либо следов не видно. Лагерную дверь открывает Апштейн, на руках желтые резиновые перчатки, лицо и лысина его лоснятся, будто натертые вазелином. Он отстраняется, когда я прохожу мимо. Хочу попрощаться с французом, но он все не смотрит. Я попадаю в знакомую полутемноту, которая еще сильнее пахнет известью и карболкой. Апштейн показывает, чтобы я поднимался на первый этаж, а сзади бухает термос – француз сгрузил баланду, которую вез в двуколке вместе со мной.
В зале я увидел несколько коек, они стояли у дальней стены, и все были заняты. Большинство больных лежали на матрацах, брошенных на пол. Многие скатывались на пол. Тут все были охвачены, разобщены одной и той же болезнью, сгорали от одной и той же температуры. И я почувствовал, что погружаюсь в эту температуру, начинаю поддаваться общему беспамятству. Страх перед тифозным бараком, который поддерживал мои силы в лагере, надежда, что это простуда, а не тиф, отвлечение ездой в двуколке без конвоира – все отошло. Надо было скорее лечь, найти место. Но не было ни врача, ни санитара. Два или три человека отметили мое появление:
– Пить!
Я замешкался, и кто-то подсказал:
– Ведро у двери.
Я зачерпнул и понес ему кружку. Это был пожилой человек, подтекающий потом, как после малярийного припадка. Он смотрел на меня снизу влажными отходящими глазами.
– Не мне,– сказал он, когда я протянул кружку. И спросил: – Можешь ходить? Помоги людям лечь на матрац.
Гипс скользил на потной руке, и я сбросил его. Разносил баланду, проливая по дороге. Дядька меня направлял. Он помнил многих. Говорил:
– У окна пацан лежит. Воды ему отнеси. Всю воду переворачивает. На мокром лежит. Возьми тряпку, вытри. Предлагал:
– Баланда остается. Ешь, если можешь. Жалко, пропадает.
Баланда была без тростниковой муки, диетическая. Но голод отпустил меня.
Несколько раз я находил матрац, около которого сложил свою миску и ложку. Но кто-то звал: «Воды!» – и я поднимался. То ли голос пожилого дядьки меня поднимал, то ли еще какая-то враждебная моему больному телу сила.
Уже обманывали расстояния, болела рука, таял голос пожилого дядьки, таяло его лицо (он умер через несколько дней, и моя больная память не сохранила ни одной его черты). Кто-то потной, как из бани, рукой отталкивал мою руку, сбрасывал одеяло, смотрел прицеливающимися глазами, узнавал во мне кого-то ненавистного, кто-то тянул руку, плакал: «Мама!»