Оттепель - Эренбург Илья Григорьевич (читать книги без регистрации .txt) 📗
Соколовский решил позвонить Вере, поделиться с нею радостью. Долго раздавались жалобные гудки, потом работница доктора Горохова ответила, что Веру Григорьевну вызвали к больному.
Евгений Владимирович стал складывать в папку чертежи, листы бумаги, испещренные его крупным, неразборчивым почерком, похожим на клинопись, вырезки из журналов. Покажу Демину, может быть, кое-что его заинтересует. Все-таки это необычайная удача — я не рассчитывал, что кто-нибудь теперь займется моим проектом…
Вдруг он увидел на столе письмо Володи и сразу переменился в лице. Бережно и грустно сложил он маленькие листочки в нижний ящик стола, где лежали старые фотографии дочери.
Вот и Вера не понимает, почему я с ним вожусь. Да я сам этого не могу объяснить. Привязался… И потом нечего на него пальцем тыкать, никакое он не чудовище. Пишет, что у него нет таланта. Может быть… А вот что сердце у него есть, это я знаю…
13
Трифонов сидел на партсобрании молча и уныло думал: я ведь говорил Демину, что нельзя этого допустить, а он не учел. Порядка нет!..
Обухов коротко объяснил, почему партбюро решило вынести Соколовскому выговор: главный конструктор ушел с производственного совещания, на деловые вопросы отвечал обидными шутками, забыл о чувстве товарищества, вел себя не так, как подобает коммунисту, вина его усугубляется тем, что его знают и ценят, как опытного работника.
Говорил Обухов тихо, скороговоркой; казалось, он сам не верит своим словам. Так оно и было, за несколько минут до начала собрания он печально шепнул Брайнину: «Придется защищать решение, назвался груздем — полезай в кузов…»
Слово предоставили Соколовскому. Он коротко и сухо сказал, что не должен был уходить с совещания, потом сердито добавил:
— А насчет того, что по-товарищески, а что нет, лучше я не буду говорить…
Щеки Трифонова заходили: вот что значит распустить людей! На копейку покаялся, а на сто рублей надерзил. Где же самокритика?.. Я давно говорил: если вовремя не одернуть, такие, как Соколовский, на голову сядут…
Все же он рассчитывал, что Соколовскому дадут отпор. Однако надежды его не оправдались. Выступил Андреев, и сразу стало ясно, что ни рабочие, ни инженеры не согласны с решением партбюро. Соколовского на заводе любили, несмотря на его колкости, а может быть, именно за них: ведь обычно он выходил из себя, видя плохую работу, подвох, попытку оговорить товарища, бездушие, несправедливость. Уважали его не только за большие знания, за трудолюбие, но и за горячее, отзывчивое сердце.
Огромное впечатление произвели слова Коротеева, который сказал, что выговор следовало бы вынести ему: на партбюро он голосовал не так, как ему подсказывала совесть.
Трифонов возмущенно отвернулся. Никогда я ничего подобного не слышал! Сечет себя при всех… Где же авторитет?.. Самое страшное, что Демину такие номера нравятся… Не знаю, как можно работать в подобных условиях?..
Сафонов выступил за выговор, сказал, что, разумеется, его поддержат другие члены партбюро. Он поглядел при этом на Хитрова, но Хитров отвернулся и что-то шепнул соседу.
Выступили Щаденко, Топоров, Шварц. Слушая их, можно было забыть, что обсуждается вопрос, вынести ли выговор Соколовскому, — напоминало это скорее чествование старого, всеми почитаемого товарища. Савченко улыбался, но слова не попросил.
Что же Хитров молчит, сердито подумал Трифонов. Хитров, однако, твердо решил не выступать: позавчера Зоя ему рассказала, что Соколовский просидел два часа у Демина. Конечно, неизвестно, о чем они говорили, но Демин способен взять сторону Соколовского. Трифонов говорит, что плохо выглядит, потому что почки у него больные. А уж не потому ли, что Демин у него сидит в печенке? Нужно все учесть… И после долгих размышлений Хитров пришел к выводу, что самое правильное — воздержаться.
Евгений Владимирович сидел задумавшись, как будто все происходившее его не касалось. Он вспоминал разговор с Деминым. Оказывается, он знает, в чем дело, был даже на заводе, где установлены электроискровые станки. Вообще отнесся к проекту серьезно. Но и он говорил о трудностях: необходимо еще посоветоваться, запросить мнение заказчиков. Все это справедливо. Страшно только, что могут замариновать…
На минуту Соколовский оживился: это было во время выступления Андреева, который долго говорил о принципах партийной демократии, а потом как-то очень просто, по-домашнему сказал: «С чего началось-то?.. Соколовский говорил о новых станках, а взяли и перевернули — начали обсуждать, какой у человека характер. Это, товарищи, не дело…» Евгений Владимирович грустно усмехнулся.
За выговор проголосовали только Обухов и Сафонов. Четверо воздержались. Все остальные подняли руки против.
В коридоре Евгения Владимировича окружили товарищи, жали руку, говорили простые, обычные слова, но так задушевно, что он, растерянный, бормотал: «Ну с чего вы…» Подошел и Брайнин, моргал близорукими, добрыми глазами:
— Должен сознаться, Евгений Владимирович, что мы на партбюро, так сказать, поторопились. Я очень рад, что теперь все ликвидировано.
Он крепко пожал руку Соколовскому.
— Спасибо… Наум Борисович, по-моему, вы все же не учли, что при электроэрозионной обработке, если применять мягкий режим, точность чрезвычайно высокая…
Трифонов старался себя сдержать, сказал Обухову:
— Во всяком случае, хорошо, что с этим покончили, — есть вещи поважнее. Я все думаю о сборочном…
На самом деле он думал о другом — о жизни. Впервые он вдруг почувствовал смертельную усталость. Хорошо бы уснуть и не проснуться! С такими мыслями он пришел домой, прикрикнул на Петю, а жене сказал, что должен еще поработать.
Он долго сидел над бумагами, не различая букв. Потом вздрогнул. Кажется, и я поддаюсь… Нужно подтянуть себя! Если я раскисну, что же получится? Я всегда говорил, что развалить ничего не стоит… И он стал внимательно читать записку директора стекольного завода.
Савченко шел домой и все время улыбался.
Вышло очень хорошо, я даже не смел об этом мечтать… Потом он вдруг помрачнел: как я мог подумать, что Коротеев трус? С моей стороны это отвратительно! Он был в отпуске, не знал, что произошло, осветили ему неправильно. Когда я с ним заговорил, он не счел нужным мне давать объяснения. Действительно, почему он станет мне исповедоваться? Достаточно он слышал от меня глупостей. Мне самому смешно, когда я вспоминаю, как спрашивал его, следует ли добиваться личного счастья. Ясно, что в его глазах я желторотый птенец.
Кроме того, он должен меня считать бестактным: приставал к нему с дурацкими вопросами, почему Елена Борисовна не уходит от Журавлева. Конечно, я не мог знать… Но выглядело это бесцеремонно и глупо.
Думая о своем недавнем прошлом, Савченко удивлялся. В двадцать пять лет я вел себя как школьник. Ему казалось, что прошло очень много времени с того дня, когда на вокзале, провожая Соню, он все еще мечтал услышать от нее признание. А с того дня прошло немногим больше года.
Соня приезжала на похороны отца и сразу уехала. Вначале она писала Савченко; письма были сдержанными, она рассказывала о работе, о Пензе, о том, что была в театре; на страстные объяснения Савченко не отвечала. Он понял, что настаивать смешно, стал писать реже и спокойнее. Последнее письмо от нее он получил с поздравлением к Новому году; после этого он два раза написал, но Соня молчала.
Он часто вспоминал их встречи, ссоры, сопротивление Сони, которое он прежде объяснял ее рассудительностью. Теперь он говорил себе: никогда она меня не любила, в этом все дело. Иногда она поддавалась силе моего чувства. Может быть, в лесу, когда она сама начала целовать, ей показалось, что она способна полюбить, но это было от сердечной неопытности. Наверно, и Соня изменилась за год. Надежда Егоровна прочла мне кусочек ее письма — она пишет про какого-то Суханова. Может быть, это тот, кого она полюбила? Что же, нужно уметь смотреть правде в глаза. Для нее это было детским увлечением — и только. А я ее люблю еще сильнее прежнего. Говорят, что первая любовь быстро проходит, у меня не так. Я все время себя ловлю на том, что разговариваю с Соней, думаю: сейчас она бы рассердилась, а сейчас, может быть, улыбнулась…