Вербы пробуждаются зимой (Роман) - Бораненков Николай Егорович (книги без сокращений txt) 📗
Судьбы людей. Как они изменчивы, как непохожи! Четыре человека в купе скорого поезда Берлин — Москва — и четыре разные судьбы. На верхней полке, справа, дамочка с крупными веснушками, лет двадцати восьми. Два года назад она ехала в Группу войск в Германии поработать и выйти замуж (там много офицеров-холостяков). Ее мечта сбылась. Она не только обрела мужа, но и везет своим родителям новость. Скоро ее мама будет бабушкой, а папаша — дедушкой.
Там же, наверху, по соседству, беспокойно ворочается майор-медик. Он не совсем счастлив. Положенный срок за границей отслужил, едет на родину, но не туда, куда бы хотелось. Просился в Киев, а направляют в Читу. Конечно, и в Чите он будет честно служить, но все же хотелось бы в родные края.
На нижней полке расположился грузный, лет шестидесяти полковник в полосатой шелковой пижаме. Судя по его сияющему лицу и обрывкам песен, которые тихонько напевает, он всем доволен и счастлив. Еще какие- нибудь недели три хлопот, хождений по медкомиссиям, кабинетам отдела кадров — и он в отставке, в тихом тещином доме на берегу Оки.
И наконец, четвертый пассажир — тощий молодой лейтенант со впалыми щеками и очень грустными глазами, похожий на обиженного козленка, которого только что ни за что выгнали за ворота и он, стукнув по ним раза два рогами, гордо и независимо идет прочь, не зная еще зачем и куда.
В этом лейтенанте нетрудно узнать Петра Макарова. Три часа назад его вызвал уполномоченный майор Чуркин и, не пригласив даже сесть, заявил:
— За нарушение оккупационного режима вам надлежит немедленно покинуть Германию и выехать в Союз.
Макаров уже знал примерно, о чем с ним будет разговор, и потому спокойно, не выдавая своего волнения, веря, что он ничего худого не сделал, спросил:
— Чем я нарушил режим? Мне непонятно, товарищ майор.
Офицер, склонив голову на плечо, щуря правый глаз, криво усмехнулся.
— Он не знает. Какая наивность! Святой Иорген. Не прикидывайтесь простачком. Вы все великолепно знаете, лейтенант.
— Но я бы хотел услышать от вас, товарищ майор.
— Слушать тут нечего. Вас любит немка. Вы встречаетесь с ней.
— И что же тут плохого?
Чуркин достал из стола отпечатанный на машинке лист.
— А вы знаете, что на этот счет есть бумага? Инструкция! — И постучал тыльной стороной ладони по листу. — Она категорически запрещает подобную связь.
— Никакая бумага не запретит любовь.
Чуркин отложил инструкцию.
— Вы что, против приказов?
— Я против глупостей. Какой вред Родине, если нас любят? Что плохого в связях с местным населением? Ведь каждый наш солдат — это живой пропагандист наших идей, нашего образа жизни. Об этом мы на политзанятиях говорим.
Чуркин зло стукнул кулаком по столу.
— Хватит! Я не хочу вас слушать.
— Тогда разрешите идти?
— Ступайте. И чтоб через двадцать… Отставить… — Он взглянул на ручные часы, расписание поездов, висевшее на стенке. — Чтобы через четыре часа вас в Группе не было.
Чуркин, размахивая бумагой, что-то говорил насчет получения пропуска, железнодорожного билета, сдачи оружия, но Петр его уже не слушал. Он пытался подсчитать: успеет ли вернуться из школы Эмма, удастся ли ему повидать ее, сказать хоть несколько слов? Уроки кончатся в два. Сейчас десять тридцать. Она успеет проводить. Она будет до последних минут. Но что же я?.. А дорога? Ей же ехать до дому больше полчаса. Какой ужас!
Петр глянул на расписание, потом на Чуркина.
— Прошу вас… очень прошу прибавить мне час. Я выеду до Бреста, а там пересяду до Москвы.
— Для каких целей нужен час?
— Я хочу увидеть ее, не скрывая, ответил Петр.
Чуркин понимающе улыбнулся.
— Если бы вы сказали, что вам надо помыться, упаковать чемодан, я бы прибавил час. Так и быть. А для этих целей, — он щелкнул пальцами, — не разрешаю. Никаких свиданий не может быть.
Петра передернуло. Хотел крикнуть: «Да человек ли ты или чурбан? Какая бездушная мать тебя родила?», но удержался, подавил боль и вышел, не сказав ни слова.
Перед самым отъездом Макарову удалось только повидать тетушку Марту и передать ей записку для дочери.
Всплакнула добрая женщина, узнав об отъезде Петра, как-то сразу поникла и состарилась. Волосы растрепались, и она их уже не подбирала под свой чепец. На лбу, кажется, прибавилось морщин. Всю дорогу до вокзала молчала, о чем-то думая, качала головой. Только когда раздался свисток, обняла, как сына, и сквозь душившие ее слезы сказала:
— Вы хоть пишите ей. Пишите, Петр. Она так любит вас. Богом молю…
Поезд тронулся. Петр вошел в свое купе и выглянул в окно. Мать Эммы неподвижно стояла на опустевшем перроне и провожала печальными глазами набирающий скорость поезд. Ветер безжалостно трепал ее белые от седины и света волосы, расстояние сгладило черты лица, и Петру вдруг показалось, что это не Марта, а Эмма, светлокудрая, нежная Эмма.
В вагоне уже шла новая жизнь. Пассажиры играли в домино, обедали, знакомились, судачили, а Петр все еще никак не приходил в себя от случившегося. Он в сотый раз перебирал свое поведение, поступки и никак не мог понять, за что ж все-таки его отчислили из Группы войск. Перед мысленным взором его, не уходя, не расставаясь, стояла милая светлокудрая девчонка. И чудилось столько горя, обиды, отчаяния в ее глазах, что сердце у Петра мучительно сжималось.
— Эммочка, Эмма… — шептал Петр. — Как ты там? Что будет с тобой? Увидимся ли когда-нибудь?
Как долго не зарастает подрубленное дерево, так долго не выздоравливал и Плахин. В малейшую непогодь нудно и больно ломило ноги, и тогда он всю ночь ворочался и, чтобы не причинять беспокойства Лене, только скрипел зубами да до боли кусал губы. В солнечные дни было намного легче, ломота стихала. Но и тогда двигался он медленно, опираясь на палку, выбирая место, куда ступить, поровнее.
На работу в колхоз он не ходил. Попробовал однажды забраться на трактор, но упал, ушиб ногу, и Вера Васильевна сказала:
— Не приходи больше, Иван. Поправляйся.
Сидеть дома без дела Иван не смог. За долгое распутье он кое-как проконопатил хату, перебрал пол, выкрасил белой краской рамы, а голубой — наличники, подремонтировал крыльцо. Все делал сидя, опираясь на палку, через каждые пять — десять минут отдыхая. Когда же подсохла земля, взялся за сад. Дел там было непочатый край. За четыре года войны одичали, полузасохли вишни. Еще совсем молодые яблони без присмотра обломали мальчишки, стволы обглодали зайцы. Забор во многих местах покосился. Земля под деревьями заобложела, поросла крапивой и лопухами. Лишь под самыми окнами Лена рыхлила две грядки, и там из чернозема проглядывали зеленые луковицы каких-то цветов.
Раздобыв у деда Архипа плохонькую косу, Иван прежде всего выбил и сжег бурьян. Потом приспособил на палку садовый нож, обрезал у яблонь и вишен сухие сучья. Собрался целый ворох, которым почти неделю топили дом.
Самым трудным оказалось вскопать землю. Налегать на лопату ногами Иван не мог. Приходилось каждый раз наваливаться грудью. Днем, когда угоняли коров и доярки отдыхали, помогала Лена. Она долго и участливо упрашивала обвязать ручку лопаты тряпкой, чтоб не так давило грудь, но Иван, стесняясь, отмахивался.
— Ладно, не в первой…
Когда сад был вскопан, Плахин заборонил его граблями, под каждым деревцом сделал лунку и влил туда по два ведра разжиженного навоза, смешанного с торфом.
В пятницу под Первое мая Лена принесла с фермы ведро белой глины. Разбавив ее водой и смастерив из мочалы квач, Иван вышел пополудни в сад. Пригревало солнце. В белой кисее стояли вишни. Яблони еще не зацвели, но из тугих бутонов уже проглянули нежно-алые цветки. Молодостью, жизнью веяло от воскресшего сада. Сразу какими-то другими стали и дом и деревенская околица. И все же саду чего-то не хватало. Тих он был и скучен.
Не торопясь, все еще любуясь деревцами, Иван надел халат и, привалясь спиной к забору, завязывал на рукавах тесемки. Неожиданно за спиной послышалось все нарастающее, слитное гудение. Иван оглянулся. Низко над землей быстро двигалась желто-бурая туча. В голове ее вился золотой клубок, просвеченный солнцем. Длинный хвост тащился почти по бахче.