Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) - Бээкман Эмэ Артуровна (книги TXT) 📗
— А я тебе говорю, что Рууди — дядька что надо.
Мальчонка не смеет даже трепыхнуться и только повторяет покорно:
— Дядька что надо.
— Мирьям, — зову я тихо.
Она тут же находит выход и во всеуслышание объявляет:
— Ну что ж, можно и игрушки посмотреть.
Релли тоже слышит эти последние слова и одобряюще кивает сыну. Дети исчезают в спальне.
Никто не знает, с какого конца начать разговор. Ножи и вилки стучат по тарелкам, сигаретный дым, повисший над столом, кажется, заставляет всех податься вперед, давит на головы.
Я тоже сегодня стояла в церкви полусогнувшись и боялась поднять глаза. Было такое чувство, что отовсюду на меня обращены предосудительные взгляды — коммунистка, а пришла в церковь. Я не говорила Кристьяну, что пойду, но он будто предчувствовал и сказал вчера вечером, что не собираешься ли, дескать, ты идти смотреть, как они там венчаются. Не знаю, ответила я, в надежде, что такой неопределенный ответ удовлетворит его.
— Ты слишком уступчива, примиряешься, легко идешь на компромиссы, — грустно заметил он.
— От одного присутствия при венчании никто ведь верующим не станет.
— Идти в церковь — значит поддерживать церковь.
— Меня интересуют любые проявления жизни, да и Рууди наполовину вроде собственный ребенок.
— Тем хуже, если у коммунистки ее ребенок, которого она считает наполовину своим, придерживается религиозных обрядов! — выговаривал Кристьян.
— Релли так хотела. Для любой молодой женщины такая торжественная обстановка с горящими свечами, органом и подвенечным платьем глубоко и надолго врезается в память.
— Может, и твоя душа тоскует по благоговейному переживанию?
— Как знать.
— Вот так оно и бывает. Сегодня ты смирилась с религиозным обрядом, завтра станешь защищать врагов государства, а послезавтра превратишься в барыньку, которая прогуливает по утрам на поводке трех собачек.
— Тебе всюду черти мерещатся, Кристьян. Нельзя же отгораживаться от всего, так можно упустить из виду реальную действительность. Думается мне, что право на существование имеют и родственные чувства, не только идейное братство.
Сегодня, когда я выходила из церкви, — звуки органа еще продолжали щекотать мои чувства, — я подумала: а понимает ли кто из прохожих, что свадебные гости — люди столь разные. Прямая противоположность — эти все другие, чью совесть не затронул только что совершенный обряд, и я — отмеченная им, человек мятущийся, пошедший на негодный компромисс.
Морозный туман укутал в дали сумеречной аллеи сани с молодоженами — столь роковая для Рууди белая лошадь шла ходко. Разбрелись зеваки. Молча, хрустя под ногами снегом, удалились родственники молодых. Хоть и другой лагерь, все же я побрела за ними домой. Мороз, будто варежкой, закрыл мой рот, на котором застыла усмешка, и, словно под ледяным панцирем, скрылись в сознании упреки Кристьяна.
— Не правда ли, хорошее вино, Кристьян? — шепчу я, поднимая рюмку. Кристьян стыдится моего взгляда и как-то в себя усмехается — может, наконец-то снизошла на него живительная самоирония?
Гости между тем преодолели — не без помощи вина — охватившую их поначалу неловкость, разговор заходит о том о сем, хотя все больше слушают самих себя, чем соседей. Раскрасневшиеся лица склонились над неровным строем тарелок, и чья-то рука по-хозяйски натрусила кучки соли на винные пятна, расплывшиеся по накрахмаленной скатерти.
Чье-то прикосновение заставило меня вздрогнуть. Рууди, освещенный до колен, стоит в некотором отдалении и кивает мне. Следую за ним в кабинет. Прикрыв старательно за собой дверь, он усаживает меня на кушетку под портретом Реллиного мужа. Ищет что-то за портьерами и достает наконец из-за письменного стола какой-то расплывшийся серый снимок, который оправлен в яркую золотистую рамку. Ставит это смутное изображение на стол и шуршит коробком. Чиркнув спичкой, Рууди зажигает свечу в медном подсвечнике.
Прислушавшись некоторое время к шумному говору гостей, говорит:
— Я подарил своей жене фотографию.
Рууди стоит посреди комнаты с подсвечником в руке и смотрит через мою голову туда, где на холсте масляными красками изображен дюжий мужчина с устремленным в бесконечность взглядом. Мол, вижу вдали свой дом и кров…
Рууди делает резкое движение, пламя над свечой вытягивается, подобно высунувшемуся собачьему языку, и подсвечник уже стоит за обрамленным изображением. Рууди моментально выключает электричество и плюхается рядом со мной на кушетку.
Яркая рамка обрамляет рентгеновский снимок. Свеча трепещет за выкрашенным в красное сердцем. Сверху, снизу и справа — светлые полоски ребер.
— У тебя красивое красное сердце, — выдавливаю я, а у самой сжимает горло. Мой взор затуманивается, и изображение начинает двоиться. Ребер и ключиц вдруг оказывается невероятное множество, даже сердца два — одно красное, другое слегка розоватое. Когда я моргаю, кажется, что сердце бьется — вверх-вниз, вверх-вниз, будто живое. Огонек за снимком расплывается остриями и язычками по диагонали, становится пикообразным. Темные подпалины, наползающие на линии ребер, все колышутся и расширяются перед глазами.
— Вот так. — Рууди гулко ударяет по моему колену.
— Человек живет, пока у него остается хоть кусочек легкого, — замечаю я, собираясь с духом.
— Никогда я не боялся смерти, а теперь схожу с ума со страху.
— Счастливые люди обычно дрожат…
— Ну, значит, я…
Рууди бессмысленно смеется, стараясь тут же, не сходя с места, развенчать эти высокие слова.
— Сегодня не свадьба, а пир во время чумы, — произносит Рууди, он вытягивает руку и, шевеля костлявым указательным пальцем, очерчивает им затемнения на снимке.
— Человек болен ровно настолько, насколько он считает себя больным.
— Будем откровенными. Полгода, может, год. И красный свет сойдет, и останется лишь расплывчатое месиво.
— Может, Релли все-таки заставит тебя лечиться. Ты же сам махнул рукой, — пытаюсь я трезвой деловитостью сломать Руудино отчаяние.
— Чем лечить? Чем? Прожорливых палочек Коха становится все больше, они просто выедают меня изнутри. Наверное, их там сейчас уже столько, что могут лишь стоймя стоять.
— Рууди…
— Не надо утешать. Выпивший человек проникается жалостью, начинает рисоваться. Страх подтачивает его дух, начинаешь подыскивать подпорки в сочувствии. Самому противно.
Рууди поднимается, гасит свечу. Нащупывает выключатель, и комната наполняется бесстрастным молочным светом. Рентгеновский снимок на столе вновь стал размытым, серым изображением, Рууди глубоко вздыхает и прячет снимок за письменным столом.
— Дурак набитый! Смотрите на эту роковую жердину! Релли уже наплакалась, когда увидела эти затемнения, да и ты прослезилась. Не хватало еще, чтобы я провел всех гостей перед этим снимком! Вот бы наслушался бездарных воплей — бесталанного хора плакальщиц, со сморканием в паузах.
— Я не плакала. Просто у меня слабые глаза, смотреть на свет больно. А вообще ты знаешь очень хорошо, что мне за тебя ни жарко ни холодно…
— Вот это на самом деле меня утешает, — усмехается Рууди.
Однако взгляд мой мечется над пустым столом: словно заноза в глазу, торчит там шлифованное лезвие ножа из слоновой кости. Невыносимый примитив: гаснет свеча, и остается немая пустота.
— Лучше расскажи, Анна, как там, в семейной жизни? — подмаргивает Рууди и приподымает уголки рта, стараясь всеми силами преодолеть чувство неловкости.
— У каждого по-своему, — в тон ему говорю я, — а в общем-то достаточно приятное развлечение.
— Хорошо все-таки, когда старшие делятся с младшими своим опытом, — рассеянно отвечает Рууди и тоже смотрит туда, где только что стоял рентгеновский снимок.
— А помнишь, Анна, мою первую любовь? — вдруг восклицает Рууди и прыскает от смеха.
— Помню, только боялась тогда показать вид, что замечаю.
— Как давно это было! — От Руудиного раскатистого смеха диван под ним ходит ходуном. — Погоди! — приказывает он, поднимаясь.