Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) - Бээкман Эмэ Артуровна (книги TXT) 📗
Старуха молчит, я — тоже. Раздумываю: спросить господина Ватикера? Или товарища?
Прокашливаюсь, снимаю варежки. Человеку с мороза простительна некоторая медлительность.
— Мне бы хотелось видеть гражданина Ватикера.
Старуха исчезает в соседней каморке.
Теплый и влажный воздух просторной кухни отогревает лицо. Отходят пальцы на руках. Снег, стаивающий с валенок, капельками стекает между клинкерных плашек, которыми елочкой выложен пол.
Перед печью лежит приготовленная куча хвороста и стоит лоханка с тестом, на которую наброшена черная тряпка, чтобы в тепле быстрее поднялось тесто. На плите сушатся, положенные на решетку, три тарелки и три кружки — с розами на боку.
Вздумай старуха сказать, что они тут с Каарелом только вдвоем, — а кто тогда третий сидел за обеденным столом?
Возле дальнего окна — столярный верстак, под ним — стружки. На гвозде висят уздечки и, если не ошибаюсь, плетеный кнут. Под окном — бог весть какой древности стол, выскобленный так, что видны все прожилки.
В задней комнате скрипит кровать и слышится кашель— ощущаю, как стволы опущенного прикладом на пол ружья обжигают мою правую руку.
Выходи же ты наконец! Сама бы шагнула ближе, да жалко расставаться с полумраком, который так к месту окружает меня в углу возле двери.
— Спрашивает гражданина Ватикера, а сама какая- то чудная, с ружьем… — доносится до меня шепот старухи.
В дверях появляется одряхлевшая фигура в заштопанных шерстяных носках. Человек подходит ближе. Верхний крючок на галифе не застегнут, видно, забыл, одна подтяжка болтается на предплечье, другую он поднимает выше. Исподняя рубаха после сна совсем мятая.
— Кто это тут пришел? — задыхается Ватикер и прикрывает рукой глаза, чтобы яркий, отраженный от снега свет с улицы не бил в лицо.
— Что же это, глаза ослабли, гражданин Ватикер?
Он шарит в кармане. Я мгновенно отрываю от пола приклад ружья. Ватикер достает всего лишь носовой платок, чтобы вытереть пот.
— Печь не теплая, и хворост дожидается своего часу, вроде бы и не жарко вовсе, чтобы потом прошибло, — поддеваю я, изумленная, что он не узнает меня.
— Приглашай гостя присесть, — командует Ватикер старухе, а сам дышит при каждом слове так тяжело, что не остается сомнения — видно, и впрямь болен.
Выхожу на середину кухни и откидываю с головы платок.
— Анна?!
— Она самая.
— От-то-то, — пугается Ватикер. — Такой гость! А я в подобном виде, — бормочет он, отступая в заднюю комнату. — Ставь кофейник! — кричит он оттуда.
Старая женщина в темном одеянии копошится в углу возле плиты, обратив ко мне бесцветное лицо. Нащупывает между кусками сохнувшего на печном уступе мыла спичечную коробку и говорит мне:
— Вешалка, вон она, у двери, раздевайся уж, коли на то пошло, и ружью место определи.
Береста в ее руках с треском загорается. Через мгновение уже под плитой горит огонь. Старуха кружкой зачерпывает из ведра воду и наполняет закопченный чайник, потом снимает кочергой несколько кружков и ставит его на плиту — капельки воды, упавшие на горячее железо, громко шипят.
Приходит Ватикер — сапоги начищены, на плечах засаленная домашняя куртка с простроченными бортами, редкая седина приглажена гребешком, протягивает Руку.
— Здравствуй, Анна! — приветливо говорит он и снова задыхается. — Видишь, постарел, астма продыху не дает, с добрым человеком и не поговоришь как следует.
Смотрю на его обвислые щеки, прислушиваюсь, с каким трудом он хватает воздух, и вдруг чувствую свою беспомощность: какие могут быть счеты с таким жалким существом?
Ярость, что гнала меня сюда, как-то вдруг поугасла, превратившись в обыкновенную повседневную злобу.
— Что ж, пойдем на чистую половину, — предлагает Ватикер.
На чистой половине через всю комнату протянулся лоскутный половик, он приводит нас в угол, где вокруг одноногого круглого стола расположились три кресла — к каждой спинке прислонена вышитая подушка. С потолка на цепи свисает керосиновая лампа под белым куполом.
— Вот видишь, куда кривая вывела, — объясняет Ватикер. — В заброшенный домик лесника, в сторонку от людей и дорог.
— Да, бывало, все держался ближе туда, где побольше народу.
— Теперь что, да и здоровье тоже… Здесь, в лесу, легче дышится. Каарел постарел, говорит — иди подсоби. Лесничество большое, пригляд требуется, и браконьеры случаются, и дровишки воруют. А добро народное надо беречь.
— И давно ты бережешь его, это народное добро? — посмеиваюсь я.
— Да с год будет или поболе.
Ватикер смотрит на меня серьезно, переставляет, скрипя сапогами, ноги. И продолжает:
— Ты напрасно таишь на меня злобу, Анна. С ружьем вот пришла. Страсть-то какая. А я — конченый человек. Судьба оделила меня сполна за все грехи мои.
Садистские приемы! К чему! Ватикер сам преподнес мне превосходный ключ: пусть унижается, пусть объясняется, извивается, вымаливает прощение, прикидывается, пускай — что еще может быть страшнее для человеческого достоинства!
А я могу расслабиться и слушать его. Пускай даст небольшое представление.
— Я не против нового строя, — заметив мою ироническую усмешку, торопится он заверить. — Если я, убогий и хворый, служу здесь на маленькой, но нужной должности — разве я этим приношу властям вред? Нет, Анна, человека нельзя отбросить в сторону! Мало там что…
— Давай, давай, говори! — прикрикиваю я на него прокурорским тоном и скрещиваю руки на груди. — А что ты, проклятый шпик, все это время делал? Сколько по твоей милости сгинуло людей?
Старушка, вошедшая с кофейником и чашками, вздрагивает. Бормочет в сторону Ватикера:
— Смотри-ка, чудище!
— Погоди ты, — бегая глазами, успокаивает Ватикер старуху и самого себя. — Анна — человек не чужой, должна бы знать — сестра Юули и Михкеля Мююра. Кроме того, — запинаясь, добавляет он, — характерец жестковатый.
Старуха замолкает. Она сразу же вспоминает, с кем имеет дело. И с этой минуты свое презрение выражает безмолвно. Швыряет на стол сахарницу и удаляется, хлопнув дверью.
На меня находит смех, хотя я и сохраняю строгое, серьезное лицо.
Ватикер наливает кофе, долго и основательно размешивает сахар и собирается с мыслями.
— А знаешь, Анна, — начинает он осторожно, — у кого хочешь спроси, и все тебе скажут…
— Что?
— А то, что я и родитель мой, мы оба помогали революции.
— Что я слышу? Вот удивил, слов не нахожу!
— А ты не издевайся. Ты и помоложе, и ведать того не ведаешь, лучше спроси у Михкеля, брата своего, он подтвердит, что святую истину говорю.
— Да ну?
— Мой отец в пятом году ходил жечь мызу в Кяру. И я с ним прокрался. Все господские зеркала перебил. Это я-то, двенадцатилетний пастушок, а вот всем сердцем ненавидел угнетателей! И не побоялся!
Ватикер задыхается, возбуждение усиливает приступ астмы, и ему приходится отпить несколько больших глотков кофе, чтобы заговорить снова.
— Ты не торопи меня и не смотри с такой злостью, видишь, тяжело мне, — просит он.
И хватает ртом воздух; слышу, как на кухне старуха гневно рубит на чурбаке хворост.
— Потом пришла черная сотня, и отца по этапу угнали в Сибирь. Так и не вернулся.
— И как это яблоко от яблони так далеко падает? — смеюсь я в лицо ошеломленному Ватикеру.
— Когда потом мужики, что поджигали мызу, бросились в бега, люди боялись к ним подходить и помогать. И только я носил ведрами на дорогу воду, чтобы мужики и лошади могли напиться, душу отвести. Никто другой не посмел. Опять я.
Глаза Ватикера умоляют, чтобы я похвалила его.
— А мало я терпел в детстве? — спрашивает он сам себя, и его при этом даже слеза прошибает. — Или, думаешь, легкой кровью достается пастушку хлеб — ой, не сладок он. Или парнишке легко было ходить за плугом? Все какие ни на есть тяжелые работы мне пришлось переделать, вот и надорвал здоровьишко свое.
— Бедный ты, бедный, Ватикер! Вот только как из такого благородного, такого хорошего человека получился шпик?