Трилогия о Мирьям (Маленькие люди. Колодезное зеркало. Старые дети) - Бээкман Эмэ Артуровна (книги TXT) 📗
Прежде всего они перерыли постель Кристьяна. За мной никто не следил. Я протянула руку за лампой, прохлада витой латунной ножки побуждала к действию. Оторвала от стола это керосиновое огнище с зеленым абажуром. Один из мужчин смерил меня предупреждающим взглядом, видно, подумал, что я хочу задуть лампу. «Чтобы вам было светлее», — прохрипела я. Подняла еще выше, чтобы уж в следующее мгновение швырнуть о стенку.
Будто сумасшедшая, подгоняемая навязчивой идеей.
И тогда я увидела глаза Кристьяна. Властный взгляд его требовал, чтобы я посчиталась с ним. Кристьян понял мое намерение. Вызванный возбуждением румянец неожиданно преобразил его лицо. Он привстал, того и гляди, поднимется с кровати, совсем как симулянт, которому надоело лежать. Хотя подобные медицинские чуда и являются, как правило, нелепыми выдумками, но Кристьян действительно собирался подняться, пусть он в тот момент и не мог этого сделать, да и после еще не сразу встал на ноги. Только вдруг он словно бы вырвался из строя отходящих в мир иной, и жизненная сила, сверкнувшая в его глазах, подействовала на меня долгожданной разрядкой. Я поставила лампу обратно на стол и опустилась на колени перед кроватью Кристьяна. Рука его вздрогнула от моих первых слезинок. С усилием Кристьян повернулся на бок. Я угадала его намерение. Двое мужчин возились у комода, третий как раз открыл в прихожей платяной шкаф, березовые дверцы которого были украшены резными цветами лотоса на извивающихся стеблях.
Кристьян приподнял одеяло. Я распустила концы платка, которым была перетянута грудь.
Сейчас я суну бумаги ему под одеяло.
Ведь Кристьяна уже обыскали.
Снова переворачивать постель не станут.
И я спасена.
Теперь, спустя десятилетия, все напряжение той минуты укладывается всего в одну здравую фразу: сейчас я суну под одеяло документы.
Обычно сердце от волнения начинает биться и лицо покрывается потом. А тогда все было наоборот: я не чувствовала, что у меня вообще что-нибудь бьется в груди, я казалась себе застывшим в зиму земноводным, чья жизнедеятельность настолько замедлилась, что мои движения уже вроде и не были движениями, а напоминали собой некое медлительное переползание моллюска.
Целую вечность я вытаскивала документы из-под кофточки и совала их под одеяло. Чтобы отвести подозрение, в отчаянии громко всхлипывала, громче, нежели умела, — это должно было придать убедительность тому, что мне все не оторваться от Кристьяна. К всхлипыванию присоединялись настоящие слезы, застлавшие мне глаза.
Один из тех, кто шарил в комоде, в зеркале все увидел.
Проклятое зеркало!
Будь они прокляты, все эти дорогие венецианские зеркала в золотой оправе, пусть будут прокляты все убогие, высеребренные в провинциальных мастерских зеркала!
С тех пор в моем доме никогда больше не висело на стене зеркало.
Когда я одно время пользовалась губной помадой, то смотрелась в тусклый глазок пудреницы. Наверное, поэтому и не узнаю себя на фотографиях, или, может, просто мое представление о собственном обличии так и осталось в давно прошедшей поре, когда на стене нашей спальни еще висело зеркало.
Полицейский, шаривший в комоде, опустил свою лапу на бумаги. Без всякого труда он взял нас, схватил так же легко, как лоснящийся кот хватает беспомощного мышонка.
Кристьяна вынесли на носилках, следом за ним, через грязный двор, брела я. Накрапывал осенний дождь. По- домашнему светились окна, и никому не было дела, никто даже не подумал, что нас под покровом ночи увели в неведомую безысходную пустоту.
Не было у меня о Кристьяне никаких сведений ни тогда, когда я сидела в предварилке, ни после, когда военно-полевой суд вынес мне смертный приговор, ни позднее, когда смертный приговор заменили пятнадцатью годами каторги, и даже когда меня как политзаключенную везли к границе Советской России. Мертвый он или живой — Юули об этом не сообщали, да и так ли уж она этих сведений добивалась! Правда, однажды, в самом начале моего заключения, при свидании, Рууди шепнул, что Кристьян находится в больничной камере сиринаской тюрьмы. Это я даже могла допустить, куда же кроме, как не в Сирина, увозили мужчин-политзаключенных; и то, что он в больничной камере, — тоже закономерно: парализованного человека не положено содержать вместе с другими там, где на день нары убираются.
Даже в Петрограде я встретила не Кристьяна, а Антона…
А почему я вообще должна была думать, что Кристьяна выменяют в Россию?
Оставались одни беспочвенные догадки.
В Петрограде я встретила Антона.
Он сделал вид, что Кристьяна никогда и не было. Обоюдная жестокость, тем более что и я не посмела раскрыть рта и заговорить о своем законном супруге. Может, я даже нарочно заставила себя не думать о Кристьяне, о человеке, который как-то незаметно вошел в мою жизнь в ту самую осень, когда прошел слух, что Антон расстрелян под Изборском. Кристьян словно бы пришел затем, чтобы наколоть дров и принести воды. Как-то само собой постоялец стал мужем.
Все это я вспоминаю с каким-то удивлением стороннего наблюдателя. Неужели нас с Антоном все еще можно осуждать?
Испугавшись и отпрянув от этих мыслей, возвращаюсь в сегодняшнюю ночь.
— Кристьян, ты уже давно не занимался чучелами птиц, — произношу я, чтобы что-то сказать.
— Да, я бы с гораздо большим удовольствием взял ружье и отправился бы охотиться на зверей, чем на людей, — рассеянно кивает Кристьян.
О, одно время страсть к чучелам всецело захватила Кристьяна. Все осенние и зимние воскресенья он бродил под Ленинградом по болотам и лесам. Возвращался с добычей и долгими вечерами сидел за столом с пинцетами, скальпелями, щипчиками, ножницами, буравчиками и щеточками под рукой. С поразительным терпением снимал шкурки, делал из проволоки каркас, старательно набивал паклей, пока чучело не обретало естественного вида. Особенный восторг вызывала одна сова, которую он повесил над окном. Все, кто впервые входил к нам, тут же застывали на месте. Взъерошив перья, на входящего пучилась сова. Даже имя дал ей Кристьян — сова Екатерина.
Мне было не по душе увлечение Кристьяна. Не перечила — нельзя задевать человеческие наклонности. Эти молчаливые птицы по стенам, особенно тетерев с тетеркой, которых Кристьян держал на шкафу, исподволь бесили меня. Частенько ловила себя на сравнениях, быть может несправедливых, что наша совместная жизнь с Кристьяном тоже с виду вроде бы «как настоящая», но на поверку оказывается такой же застывшей, как эти чучела пернатых в нашей комнате.
Кристьян не попрекал меня Антоном, но оставлял одну долгими воскресными днями, к чучелам у него было больше внимания и любви, чем ко мне.
Соседка по квартире все говорила, какой необыкновенный у тебя муж, по вечерам сидит дома, не пьет и не буянит.
Я даже обрадовалась, когда с переездом в Таллин всю эту лупоглазую «живность» пришлось бросить.
Возможно, это простое воображение, что Кристьян своим увлечением чучелами старался отплатить мне за Антона. Охотничья страсть теплилась в нем давно, задолго до нашего ареста, до того, как, разбитый параличом, он лежал при свете керосиновой лампы с зеленым абажуром.
На каком-то отрезке нашей совместной жизни мы начали отдаляться друг от друга. Становились все отчужденнее и отчужденнее. Видимо, упустили тот момент, когда надо было сесть за стол, и, взглянув друг другу в глаза, спросить, как же нам быть теперь дальше?
Ни у кого из нас в тот решающий миг не хватило смелости, чтобы растопить возникшую наледь.
Может, мне следовало покаяться в истории с Антоном, выговорить начисто душу, безвозвратно похоронить мир ушедших теней! А может, не высказал Кристьян, мол, послушай-ка, Анна, добропорядочное и чистоплотное сожительство еще не является счастливым браком.
Ах, упрямство, это перебирание случившегося про себя.
Всяк нуждается в другом человеке, кому нужно было бы высказать все самые потайные ходы своих мыслей, чувств и сомнений. Не то с годами начинает одолевать одиночество, и протянутая к тебе в постели рука будет лишь напоминанием, что ты замужем и что у тебя есть перед кем-то обязанности, так же как есть они и у другого по отношению к тебе.