И умереть некогда - Виалар Поль (книги без сокращений .txt) 📗
— Начало положим здесь, на Лазурном берегу. Затем, мой мальчик, я вас оставлю, а сам займусь севером и заеду сюда по дороге в Италию — посмотреть на вас. Вы, случайно, не говорите по-итальянски?
— Нет. Вернее, плохо. Хотя с грехом пополам объясниться могу.
— Это уже кое-что. Значит, вы и тут можете мне пригодиться.
— Но ведь у меня на руках будет эта компания.
— Конечно. Однако все уже завертится, а я, если и попрошу вас со мной поехать, то всего на несколько дней. Это будет для вас отдыхом. К тому же я не собираюсь ехать завтра. Но все звенья должны быть связаны между собой с тем, чтобы цепь представляла единое целое.
— Естественно.
— В один прекрасный день мы наверняка установим прямое воздушное сообщение с Нью-Йорком, с Филадельфией, с Чикаго… и с Канадой… и с Южной Америкой.
— Надеюсь, вы не собираетесь конкурировать с «Эр-Франс» или с «Сабеной»?
— У нас совсем другие цели, вы же знаете наш замысел.
Да, теперь Гюстав знал их замысел и обсуждал его с Джонсоном. Не все казалось ему приемлемым — далеко не все; он видел возможные ловушки. И высказывал свои опасения американцу, говоря себе, что в общем-то это его не касается, тем не менее он считает своим долгом сказать все, что думает, прежде всего из симпатии к тому, кто оказал ему доверие, а затем и по другой причине, более простой и более понятной: он ведь теперь связан со СКОПАЛом, а эта компания может существовать, может выстоять лишь при условии успеха основной идеи, при условии, что будет создана система люксового отдыха. В противном случае СКОПАЛ потеряет всякий смысл, и все усилия Гюстава пойдут впустую.
Как-то раз Гюстав, вернувшись домой, спросил Лоранс:
— Ты умеешь стенографировать?
— Нет. Я даже на машинке — и то стучу только двумя пальцами.
— Видишь ли, нам теперь нужен секретарь. Я собираюсь открыть в гараже контору — там, где раньше жил Валлоне. Со временем она станет конторой автомобильной компании. А до тех пор это будет штаб всего концерна, поскольку Джонсон решил сосредоточить там все дела, пока фирма не откроет своей конторы и, по всей вероятности, не приобретет собственного здания. Мы с Джонсоном создадим здесь мозговой центр, сосредоточим в одном месте весь архив — бумаги, связанные со сделками, контракты и тому подобное. Да и адрес у нас будет не гостиничный. Вот мне и нужен кто-то, кто мог бы составлять письма, отвечать по телефону, писать под диктовку на стенотипе или хотя бы стенографировать. Человек, который приходит в «Рюль» помогать Джонсону, работает сдельно, так сказать, на подхвате, а нам нужен постоянный. Вот я и подумал, не могла ли бы ты…
— Ах ты, мой бедненький! Я ведь могу только сварить тебе кофе и поджарить бифштекс!..
— Готовишь ты превосходно.
— У меня достаточно для этого времени. Жду тебя, жду и начинаю выдумывать, что бы такое приготовить. Хорошо еще, когда не зря стараюсь, а то ведь бывает, что ты приходишь, когда уже все сгорело. Нет, пришить тебе пуговицу, вести твое хозяйство, покупать продукты — вот и все, что я умею. А когда у нас будет домик, я займусь его устройством, постараюсь сделать его поуютнее, вечерами же, как у нас тут говорят, буду «дожидаться тебя». Хотя Гюстав и заговорил с Лоранс о секретарской работе, он ни минуты не сомневался в том, что она не сможет ее выполнять, — просто он хотел услышать это из ее собственных уст. И он сказал:
— Ну, хорошо, я наведу справки. Схожу к «Пижье». Здесь, конечно, есть филиал этой фирмы.
— Посмотри объявления в «Пти Нисуа», — посоветовала она.
Они вместе просмотрели газету. И нашли семь подходящих объявлений, которые Гюстав отметил карандашом.
— Мне непременно нужно найти человека до конца недели. Эти господа приезжают в субботу.
— Какие господа?
— Ну, те самые, из административного совета.
— Значит, дело идет к концу?
— Мне кажется, мы недурно поработали. И когда они уедут, я смогу целиком посвятить себя СКОПАЛу. Чего-чего, а работы у меня хватит.
Она почти не видела его всю неделю, а начиная с субботы, он и вовсе исчез. В ночь с субботы на воскресенье он поехал развлекаться «с этими господами» — повез их в ночные кабаре. И поскольку Джонсон хотел иметь его под рукой в воскресенье с самого утра, он ночевал в «Рюле», на одном этаже с остальными. Накануне вечером он был им представлен и сразу стал среди них «своим». Он говорил на том же языке, думал так же, как они, и держался с ними на равной ноге. Надо сказать, это удивляло немца, прибывшего из Гамбурга, итальянца и американцев, приехавших из Чикаго и Нью-Йорка. Но только француз держался с ним немного настороженно, чувствуя, что этот малый, который еще накануне никого не знал и который, как выяснилось, оказался в курсе всех дел, — более изобретателен, даже более въедлив, если это возможно, чем Джонсон. На другой день в час аперитива, когда они со стаканом в руке, забыв на время о частностях, обменивались в баре «Рюля» соображениями общего характера, Фридберг, главный патрон, мозг всей операции, прилетевший накануне утром в Орли из Нью-Йорка и затем на другом самолете в тот же день добравшийся до Лазурного берега, заметил Джонсону, отведя его в сторонку:
— Любопытный малый этот Рабо. Я согласен доверить ему руководство СКОПАЛом. А может, он стоит и большего?
— Несомненно. Он мне очень помог. Он умен, изобретателен, и в то же время у него есть чувство меры. Быть может, даже излишнее. Вы меня поняли?
— Да… да… — сказал Фридберг. — Он из тех, кто шагает быстро. Быть может, даже слишком быстро, если я вас верно понял. Такие порою опережают тех, кто вывел их на дорогу. Надо быть очень внимательным, заключая с ним контракты.
— Да ведь он же француз.
— Француз ли, немец ли, англичанин или американец — не имеет значения. Существует порода людей, которые есть всюду, и всюду они одинаковы — у них те же достоинства и те же недостатки; их сила в каком-то особом качестве, присущем только им, сопоставимом, если хотите, с качествами моей нации, хотя среди таких людей далеко не все евреи, это — прирожденные дельцы. И этот малый — из таких.
— Согласен, — подтвердил Джонсон.
— Вот и надо, чтобы он служил нам, а не себе.
И они оба рассмеялись, отлично поняв друг друга.
Совещания продолжались четыре дня. С самого начала стало ясно, что Фридберг и Джонсон заправляют всем: Гюстав это понял еще прежде, чем услышал их выступления, даже прежде, чем началось обсуждение главного вопроса. Поэтому на них он и стал инстинктивно ориентироваться — не потому, что хотел урвать что-то для себя (он бы немало удивился, если бы кто-нибудь ему об этом сказал), — просто, служа им, отстаивая интересы, которые не имели прямого отношения к его собственным, Гюстав вновь обретал чутье следопыта, жажду поиска и открытия, которыми обладал в той, прошлой, жизни, и хотя он добровольно ее покинул, но в глубине души все же по ней тосковал. Чем он рискует? Ничем. Так он отвечал себе, когда у него возникала мысль, что он слишком глубоко залезает в дела, которые, собственно, его не касаются. Но он просто не в силах был удержаться и не высказать своего мнения, своего суждения, — а Джонсон частенько спрашивал его взглядом, — и, когда ему удавалось провести свою точку зрения, он не мог отрицать, что это доставляло ему подлинную радость, чувство удовлетворения, ничем материально не подкрепленное, но все же приятное.
Они сидели, все эти люди, вокруг стола в маленькой гостиной, примыкавшей К спальне Джонсона, курили, не спеша высказывались. Во-первых, там был Фридберг, худенький человечек в золотых очках, ревматик, пивший только воду, однако не выпускавший сигары изо рта, добрый папочка, изрядно баловавший свое потомство, правда, не детей, — у него была всего одна дочь, некрасивая, кособокая, прихрамывавшая на одну ногу и тем не менее без труда вышедшая замуж за молодого человека, который работал у ее папочки и во всем от этого папочки зависел, — нет, Фридберг баловал внуков, а их у него было четверо, четверо коротышек, косых и анемичных, которых он обожал и в которых — несмотря на всю свою прозорливость — видел продолжателей своего дела после того, как раввин прочтет над его гробом положенные молитвы. Затем там был Беллони, итальянец, изъяснявшийся при помощи рук, дополняя свою мысль жестами и выразительно закатывая при этом большие выпуклые глаза; одевался он чрезвычайно изысканно, хоть и ярко, носил умопомрачительные галстуки и необыкновенно светлые туфли. Присутствовал там еще Гете, немец, который ни с какой стороны — ни по крови, ни по уму — не был сродни поэту и тем не менее обладал его бессмертной фамилией, — упрямый, неповоротливый толстяк с мощным загривком, складкой нависавшим над излишне высоким и излишне твердым воротничком, который выступал из-под черного пиджака, застегнутого под самое горло и чем-то напоминавшего френч. Казалось, он вечно носил траур по отжившим верованиям, по национал-социализму, скончавшемуся в пору своего расцвета. Передвигался он медленно, так же медленно двигались и его руки по сукну стола, за которым заседал административный совет, но в его поросячьих глазках вспыхивало порой пламя холодного, преднамеренного, заранее рассчитанного садизма, и очередная выходка явно приносила ему неизъяснимое и жестокое удовлетворение. Затем там был Фритш, француз, присланный вдовою Каппадоса, которая доверила ему представлять свои интересы, что он и выполнял с преданностью верной собаки, боясь по глупости сделать лишний шаг и потерять место. Был там еще один американец, маленький толстяк, вульгарный, малоприметный, но не дававший о себе забыть — так он всем надоедал, хотя его никто не слушал; звали его О'Балли, и был он из шотландцев, о чем неустанно напоминал, гордясь своим происхождением, которым, кстати, объяснялись его ограниченность и упрямство, ибо в ответ на любое предложение он говорил «нет», даже не пытаясь понять, что оно означает. Впрочем, довольно быстро выяснилось, что поведение его вполне обдуманно: окружающие, устав спорить, уступали ему.