Петр Епифанов
(еще один рассказ в стихах,
верней — в песне)
Я спою про Петра Епифанова —
он того заслужил.
Посреди бытия неустанного
он живет, как и жил.
Его родина — драная улица,
дряхлой бабки слеза.
И когда он поет и целуется —
закрывает глаза.
Он встает по утрам по будильнику,
если не выходной.
Время точит, подобно напильнику.
Что ж, еще по одной.
Он не знает великих и планов их,
он не рвется на бой.
Среди прочих других Епифановых
он живет сам собой.
Он живет и работает вежливо,
без огня и души.
Он спокоен и ровен, хоть режь его,
хоть в газету спиши.
Отчего ж про Петра Епифанова
не могу я не петь?
Не постичь вдохновения — странного,
как любовь или смерть.
Орлов, человек,
выдающий и
не выдающий справки
(третий рассказ в стихах,
верней — в песне)
Твой взор, Орлов, недвижен и суров.
И мысль проста, как косточка в урюке.
Я знаю только то, что ты Орлов,
и то еще, что стрелкой гладишь брюки.
Пространство ими строго ты рассек
и сел на стул, и посмотрел устало.
Сгустился, словно вечности кусок,
ты над столом, подобьем пьедестала.
Но ничего! Я для тебя припас
свой пьедестал незыблемого духа!
Держись, Орлов, на твой сегодня час,
и на тебя найдется, брат, проруха!
Я закален и не в таких боях,
наполнен я живительным сарказмом.
И ты, меня заранее боясь,
не трать себя в усилии напрасном.
Я ваши речи знаю назубок,
я ваши знаю наизусть повадки!
Смотри, Орлов, от гнева лоб мой взмок
и крыльями встопорщились лопатки!
Но если все ж, на это наплюя,
захочешь поиграть своей судьбою,
то я тебя... то я тебе... то я....
Ну, начинай, я приготовлен к бою!
И он вознес властительную длань...
И — выдал сразу нужную бумажку.
Кто жив — замри! Кто умер — стрункой встань!
Господь, узри орловскую поблажку!
Он дал без слов, не вытянувшись в рост,
не закричав от боли и от муки,
он был велик воистину — и прост,
хоть мог вполне считать людей на штуки.
За что? За что? Я закрываю дверь,
я ухожу, почти больной от счастья.
Я уцелел. Я не растоптан властью.
Как жить? Во что не верить мне теперь?
Кистеперов
(четвертый рассказ в стихах,
верней — в песне)
У Кистеперова в дому с утра до ночи все в дыму.
Жена ворчит, а тесть бубнит, а теща скалится.
А он купил себе щегла и с ним, забросив все дела,
поет в два голоса и на фиг не печалится.
Но тесть, напившись добела, зажарил и сожрал щегла,
а теща весело ржала, тряся сережками.
Но Кистеперов не был зол, он скромно рыб себе завел,
он им «цып-цыпа» говорит и кормит крошками.
Жене терпеть невмоготу такую в доме мокроту,
она скормила рыб коту без сожаления.
А Кистеперов — на семь бед один ответ: велосипед
купил и ездить стал с улыбкой наслаждения.
Но теща, взявши на подъем пятипудовый бак
с бельем,
споткнулась о велосипед и насмерть грохнула.
У Кистеперова слегка позачесалася рука,
но опустилась — лишь душа тихонько охнула.
И ждали теща и жена, что он уймется, сатана,
но Кистеперов с новой силой дурью мается.
Теперь сидит он дотемна, сидит, подлюка, у окна,
все время видит че-то там — и улыбается...
Без названия
(У рассказа нет названия, потому что
рассказанное в рассказе не поддается
никакому наименованию,
да и осмыслению тоже.)
Случилось это очень давно — семнадцатого июля одна тысяча девятьсот семьдесят девятого года.
Но в Саратове.
Василий Анадырьев ехал в троллейбусе, и к нему обратился человек на незнакомом языке.
Иностранец, благожелательно подумал Анадырьев, не сообразив в простоте своей, что иностранцу в Саратове оказаться никак невозможно: город-то закрытый! Он развел руками и поднял плечи, извиняясь и показывая, что не понимает по-иностранному.
Иностранец вместо того, чтобы отстать и обратиться к кому-нибудь другому, вдруг рассердился, закричал на Анадырьева. И по его крику, по тому, как пучил он при этом глаза, по конфигурации лица, по одежде и многим другим приметам Анадырьев вдруг понял, что это не иностранец, а свой, отечественный человек.
Уж не оглох ли я? — испугался Анадырьев. — И стал заново старательно слушать.
Нет, не оглох, слова человека слышит ясно — как слышит его и остальной весь троллейбус, уж очень громко человек кричит. Но вот значения слов — хоть убей! — никак не понять! Тогда, оставив свое недоумение на потом, он начал соображать, что же нужно сердитому человеку? И догадался: тот спрашивает Анадырьева, стоящего у двери, собирается ли он выйти, а если не собирается, пусть уйдет с дороги к такой-то матери!
Анадырьев не собирался выходить, ему было ехать еще двенадцать остановок до родного Государственного Подшипникового Завода Номер Три (ГПЗ-3), и он посторонился с улыбкой.
Сердитый человек выскочил, а Анадырьев поехал дальше.
Не склонный долго на чем-то фиксироваться, он уже готов был забыть про этот пустяк, но что-то мешало ему. Он стал прислушиваться к окружающему говору, пытаясь выделить из него слова и мысли — и не сумел. Он ничего не понимал. Он ехал в троллейбусе, словно набитом иностранцами. Этого быть, конечно, никак не могло. Значит, что-то со мной случилось! — подумал Анадырьев. — Если в одном троллейбусе не могут быть все иностранцы, значит — я, что ли, вдруг стал иностранцем?