Время и место - Трифонов Юрий Валентинович (читаем книги TXT) 📗
– Праздновать аванс? Что за вздор? По-моему, так же глупо, как праздновать известие о том, что женщина забеременела. Надо еще родить, создать. – Мирон презрительно отмахнулся от пряхинского тоста. – Мы собрались по другому поводу. А что до тебя, мой милый, – тут он повернулся к Толе, – то оправдания тебе нет, как хочешь.
– Мироша, послушай...
– Не принимаю!
– Да не было выхода, черт бы вас взял! Он же меня изнасиловал: напиши да напиши о Сибирякове. А он мне – начальник. Куда денешься?
– Писать об этом типе...
– Это было насилие! Я уступил силе. В конце концов, все так или иначе подвергаются насилию. Ты думаешь, ты избежал?
– Избежал.
– Ха-ха. Не смеши людей.
– Повторяю: избежал.
– Заблуждаешься.
– Братцы, есть большая мудрость в английском военном уставе, – сказал Пряхин. – Знаете? Про совет женщинам? Если, говорят, вы подвергаетесь насилию и не можете спастись, то расслабьтесь и попробуйте получить удовольствие.
– Сила! – хохотал пьяный Котов.
– Опять вздор, – сказал Мирон. – Если хотите рассказывать пошлые анекдоты, не надо тут садиться.
– Мироша, заткнись, – сказал Антипов.
Пряхин встал, улыбаясь всем своим широким, здоровенным лицом.
– Братцы, прошу прощения. Один из вас чем-то раздражен, так что во избежание того-сего я пойду. Саша, еще раз приветствую! – Он поднял сжатые руки и потряс ими. – Я к тебе забегу на днях, кое-что покажу.
Он отставил в сторону стул, подняв его с необыкновенной легкостью двумя пальцами, и поклонился корректно, а Антипов вдруг вскочил.
– Федор! Стой! – закричал он. – Почему уходишь? Ты мой гость! Я тебя пригласил! Садись немедленно обратно и выпей с этим Собакевичем. Он не такой дурной, как кажется. В сущности, он золотой человек. Ты тоже золотой, Федор... – Антипов схватил Пряхина за руку, стремясь притянуть его к столу, но тот стоял, как скала. – Садись! Толя, дай стул. А ты веди себя пристойно, Собакевич. Право, не знаю, кто ты: Собакевич или Ноздрев? Какая-то смесь...
– Да пускай сидит, – пробурчал Мирон. – Только без пошлостей...
– Федор, садитесь, пожалуйста, – сказал Толя.
– Нет, нет, я пойду. Зачем же? Я сяду вон там, хочу поужинать. – Пряхин опять сделал поклон. – Желаю вам, братцы, всего самого прекрасного.
И он ушел. За столом стали говорить о нем, говорили долго. Заказали еще коньяку. Пряхин был человек странный: много старше, лет почти сорока, он лепился к их компании, приходил в Литинститут в дни выплаты стипендии, как другие бывшие студенты, сидел с молодыми в баре, учил их уму-разуму, а то и участвовал в драках, где снискал славу. Известен был не столько как поэт – у него было три или четыре сборника стихов, – но и как заядлый книжник, собиратель, каждый год мотался в Ригу и шуровал там по магазинам, по старым квартирам. Книжки у него бывали редчайшие, и он давал их легко. Так что он был нужен, но зачем они-то, Антипов с приятелями, ему нужны? Антипов предположил: от одиночества. Мирон сказал: ни черта! Толя, как большой писатель, смотрел вглубь: тут какой-то скрытый порок. А Котов все восторгался английской военной мудростью: «Ах, умницы! Ах, подлецы! Ведь про всех!»
Вечер кончился плохо. Все сильно накачались, и, когда какие-то люди за соседним столом попросили спичек, обращаясь к Мирону вежливо, но почему-то называя его Моисеем, им было отвечено грубо и спичек не дали; люди вели себя мирно, однако через некоторое время опять стали вежливо окликать Мирона: «Моисей, нельзя ли у вас попросить?..» Мирон не откликался. Драки никто не хотел. Но те продолжали тихонько завывать: «Моисей, а Моисей! Мы тебе вернем коробок, не сомневайся, ей-богу вернем!» Мирон сказал, что даст коробок на улице. Антипов расплатился, вышли на улицу, было часов одиннадцать, перешли через трамвайные пути на бульвар, совершенно безлюдный. И милиционера не было видно. Драка началась сразу, но шла как-то вяло, не драка, а толкотня. Ребята были наглые, молоденькие, студенческого облика. Вдруг появился Пряхин, и все переменилось – драка завертелась с диким ожесточением, с криками. Пряхин приговаривал: «Эк! Эк!» Одного парня он положил с маху, другого, который говорил Мирону «Моисей», схватил за шею, стал бить головой об угол скамейки, ударил раза три, приговаривая «эк!», и тот свалился, а двое других бросились бежать назад в шашлычную. Пряхин хрипел, задыхался, блестя впотьмах глазами.
– А что? Нормально! У нас на престольной всегда бывала потеха...
Двое остались лежать, Пряхин сказал, что беспокоиться не надо, встанут. Но все же поскорей разбежимся, швейцар уже звонит «ноль-два».
– Пока! – крикнул он, почти бегом удаляясь к Арбату. – Сашка, я к тебе зайду. Поэму хочу почитать!
Мать и сестра пили в комнате чай. С тех пор как год назад Фаина уехала к мужу, брату матери, в Ногинск – не хотела уезжать, упиралась как могла, но дядя Петр настоял, – жизнь дома, в особенности в е ч е р н я я и н о ч н а я жизнь, решительно переменилась. Мать и сестра, например, могли за полночь распивать чай в комнате и громко разговаривать, не выключая света. А Антипов мог прийти сильно подвыпивший, шлепнуться посреди комнаты на стул, молоть глупости, пьяный вздор, хвастливо трясти пачками денег, бросить их великодушно на стол и увидеть на столе блюдце с ломтиком колбасы, чашку с кефиром, оставленные матерью для него, вспомнить, что он купил для матери и сестры коробку конфет, две банки шпрот, забыл все это в фибровом чемоданчике в раздевалке шашлычной, и вдруг окинуть взглядом все вместе, понять, ужаснуться и вскрикнуть мысленно: «Какая же я скотина!»
К середине лета деньги кончились. Книга не была готова. Настали трудные времена. Надо было продержаться хотя бы до сентября. Антипов почти ничего не зарабатывал – изредка писал кое-что для спортивного журнальчика, где работал Мирон, – но мать и сестра старались изо всей мочи, чтобы он не отвлекался и спокойно делал свое дело. Они горячо верили в его дело. Даже больше, чем он сам. Но какое могло быть спокойствие! Все тянулись из последних сил. Сестра не смела купить себе пальто. Антипов не ходил ни в театры, ни на футбол, даже в кино бывал редко. Он чувствовал себя как в темном бесконечном туннеле, по которому надо идти, идти, не останавливаясь, не видя просвета. Надо идти, и все. Жили на двадцать рублей в день. И вот в начале октября рукопись была наконец готова, перепечатана – печатала, как всегда, тетка Маргарита, – Антипов отнес толстенькую папку в редакцию. Прочитали к Ноябрьским и сказали: нет, пока еще не годится. Надо перерабатывать. Но дали немного денег, и это смягчило удар. Мать и сестра обрадовались, купили необходимое, приготовились жить и стараться изо всей мочи дальше, но Антипов пал духом. Казалось, уже нет сил на переработку. Два дня не мог смотреть на бумагу, на третий сел к столу, недолго поработал, а затем все пошло как прежде. В декабре у сестры был приступ аппендицита, оперировали с опозданием, начался перитонит, едва спасли. В январе нового, 1951 года Антипов наконец закончил переработку, шесть глав переделал, четыре написал заново, рукопись выросла до трехсот пятидесяти страниц, и он вновь повез ее в редакцию.
Прежнего редактора не было. Антипову не хотелось иметь дела с новым, потому что прежний, несмотря на строгость, чем-то Антипову нравился, хотя бы тем, что заключил с ним договор, и Антипов сказал, что подождет, пока прежний вернется. Ему сказали, что тот не вернется. «Никогда?» – пошутил Антипов. «Кто его знает!» – ответила девушка, которая распоряжалась рукописями. Ее шкаф напоминал камеру хранения, где стопками громоздились разнообразные папки, иногда громадной толщины. Увидев один чудовищно пухлый чемодан, Антипов с некоторым страхом спросил: неужели рукопись? Девушка сказала, что это третья часть трилогии. Две первые части уже вышли. Она назвала фамилию автора, неизвестную Антипову. Она смотрела на Антипова с сочувствием, и он, ощутив сочувствие, пожалел себя: ему показалось, что он дальше от цели, чем когда-либо. Никогда он не сможет создать ничего похожего на трилогию из трех чемоданов.