Мальчики и другие - Гаричев Дмитрий Николаевич (книги бесплатно без .TXT, .FB2) 📗
Древесная тьма опустилась на них, и какое-то время они прошли молча; эрц не стерпел и расколол в пальцах несколько крупных орехов: сыроваты, посетовал он, неудачно растут; ладно, я посмешил вас вертолетом, но теперь хочу поговорить о другом. В следующем мае, как вы знаете, будет большой юбилей, мы рассчитываем, что многие приедут, строим мемориал под Москвой и готовим амнистию: мне советуют, и я в целом на это согласен, отпустить всех осужденных по адмиралтейскому делу, это трое гвардейцев и пятеро активистов; вы все помните сами, конечно. До подачи на досрочное им еще ждать пару лет, и понятно, что у леваков, чьи друзья на свободе по-прежнему многое себе позволяют, тут вообще мало шансов, а есть шансы сидеть до конца; мы хотим, чтобы все они вышли как можно скорее, но нам нужно знать, что вы этого тоже хотите.
В. А. остановился, соображая: но я действительно помню, что я не единственный, кто потерял там ребенка; вы собираетесь задать такой же вопрос всем, чьи дети сгорели от этой стрельбы, или, может быть, вы их уже опросили и остался я один? Эрц продолжал шагать, и В. А. пришлось поторопиться следом: нет, услышал он, мы никого не опрашивали и не станем, как вы это себе представляете: половина из них согласится, половина откажет, и что мы будем с этим делать? Я не думаю, что, даже если мы все скажем «нет», это вам помешает, нагнал его В. А.: вы и так легко можете выпустить ваших убийц, а левакам припаять еще какой угодно срок, едва ли кто-то этим всерьез возмутится; вы же все это предполагали с самого начала, потому и набрали себе охапку заложников, так что не понимаю, к чему теперь этот разговор. Орешник кончился, и они оказались в широком трепещущем поле; теперь остановился сам эрц: вам осталось сказать только, что мы могли вообще никого не сажать; почему-то вам, как и многим, кажется, что нас не волнуют ни наши законы, ни дети, погибшие на наших площадях, ни то, что о нас будут думать сейчас и потом. Никто не спорит, все можно устроить и так, как вы это только что описали, но я сам описал вам другую возможность, давайте мы вместе дадим ей состояться.
Ветер рассыпáлся от летчицкой куртки, эрц стоял широко, держа руки в карманах и склонив голову вперед и чуть набок: так он был похож больше на дворового быка из Купчино, но в металлическом сумраке дня В. А. виделось, что от мешковатой фигуры отделяется небольшое сияние, странно похожее на то, что бралось из Али в минуты, когда друзья не осмеливались поддержать ее в кухонном споре. Писатель чуть не со скрипом потер виски, и подлое сияние пропало, он заговорил: когда в годовщину вы сделали митинг и ведущая вышла с Алиным портретом на брюхе, я подумал, что эта ваша машина, возможно, и в самом деле не создана ради зла, то есть не злонамеренна, а просто так едет, потому что не умеет по-другому, как танк на парковке у молла в субботу. Я впервые тогда допустил, что вам хочется всех помирить и обнять и вы искренне верите, что такое возможно, потому что зачем еще было натягивать на ведущую эту ужасную майку; и я понял, что и сам верю в то, что натянутой майки достаточно, чтобы покрыть и обгорелые тела, и безвинно посаженных, и все произнесенное в оправдание тех, кто стрелял. Но именно здесь и скрывается яма: то есть мы вроде бы одинаково верим и хотим одного и того же, но основания наши ровно противоположны: ваша вера в спасение майкой растет из сознания силы, а моя из бессилия, у меня ничего больше нет, кроме этой единственной кнопки «простить»; и я не знаю, что останется от меня, когда я на нее нажму. По-хорошему, если что-то и подсказывает мне, что я скорее жив, чем нет, то это как раз память о том, что она все еще не нажата; я не уверен, что хочу отказаться от этой подсказки даже ради того, чтобы вы отпустили тех пятерых. Вы еще потом привезете ко мне сразу всех, и стрелявших, и стреляных, и усадите за один стол, чтобы мы полюбили друг друга, не зря же в стране юбилей; словом, я не хотел бы запускать этот фестиваль сам.
Эрц, стоявший все так же, пока В. А. говорил, наконец поднял голову и обернулся в пространство: но где же ваша река, давайте хотя бы дойдем, куда шли. Можно наискосок, махнул рукой писатель, здесь уже не так мокро. Он не без труда обогнул эрца и повел его через поле, раздавленный собственной дерзостью; тот же шел даже легче, чем прежде, и кулаки его перекатывались в карманах как речные валуны. Я не стану одолевать вас уговорами, В. А., пообещал он, вы ясно высказались, особенно про кнопку; даю в любом случае слово, что, когда бы их ни отпустили, к вам никого не привезут и ни с кем не посадят, будьте покойны. Разве что я не верю словам о бессилии, это у вас ритуал древнерусского автора: я, кривой и безрукий, накропал эту повесть, простите за почерк; но я вижу, что вам это точно нужнее, чем мне нужна ваша поддержка, и я не могу у вас это отнять. Это сильный всегда в чем-нибудь виноват, а ваше выдуманное бессилие извиняет вас в ваших глазах; это старая интеллигентская выдумка, в которой мне одно непонятно: если вы и ваши коллеги изначально уверены, что за вами стоит что-то неизмеримо большее, чем за оцеплением на Манежной, за фальшивыми выборами, за гнилыми ток-шоу, за любой войной, за разгонами и приговорами, почему вы всегда с такою готовностью признаете свою неспособность, безрукость и все остальное? Не всегда, сказал В. А. и, когда эрц обернулся на эти слова, схватил его горло обеими руками и, толкнувшись, упал с ним в пепельную траву.
Он старался не смотреть, но руки скользили, эрц весь выгибался, и В. А., надеясь скорее закончить, уставился ему в лицо, все охваченное отвратительным подкожным движением; привстав сперва на колени, а с коленей на мыски, он добился, что эрц перестал его стряхивать, и давил ему горло всем весом, роняя слюну из дрожащего рта. Захрипев, эрц попробовал пнуть его в пах, но не слишком попал; писатель почти засмеялся и впрягся свирепей, земля будто бы раздавалась под ними: побоявшись, что эрц, чего доброго, ускользнет под траву, В. А. впился ногтями в его кадык, и тогда уже порядком распухший от схватки старик как клещами стиснул его ладони своими и отнял далеко от горла. Потеряв равновесие, В. А. рухнул на эрца, и тот, еще резче скрутив его кисть, заставил его свалиться на бок и так оцепенеть: земля правда была за него, и писатель успел улыбнуться своей догадке прежде, чем эрц, подтянувшись еще, обхватил его голову и свернул ее прочь.
Они пролежали так вдвоем еще долго, пока растущий отовсюду холод в итоге не вынудил эрца подняться: он встал, отрясая налипшую грязь, бросил в сторону раздавленные часы и попробовал уложить В. А. аккуратнее, но внезапный рев, вырвавшийся из‐за леса, спугнул его, и он, полуприсев, задрал лицо к невысокому небу. Возвращавшиеся истребители промелькнули, как спицы, над полем и скрылись в сером молоке. Неуверенно переступая, эрц пошел следом за ними.
Охота
Когда округ отсек им треть бюджета и Наташе без предисловий объявили, что ее передача уходит в архив, это было обидно, но вместе с тем и отпустительно: тех, с кем ей самой хотелось поговорить, хватило на два десятка выпусков, а потом пришлось браться за всех остальных из вековой обоймы районных альманахов; среди них попадались не самые скучные люди, но никто из них, ясно, нигде ничего не расшаривал, и отдача получалась совсем ничтожна. Новые же молодые, искавшие удачу в маленьких пабликах, шли к ней как на комиссию и, хотя все вопросы были известны заранее, отвечали со сдавленным ужасом, в общем понятным, но никак не украшавшим разговор. И от тех, и от других у Наташи остались книги, две с лишним полки, которые теперь нужно было куда-то деть из редакции; муж был против и злился, но все же пригнал машину, и они отвезли все домой, недовольные друг другом.
Ты же даже не отличишь их, если я прочитаю тебе без фамилий, сказал муж, подняв на этаж последнюю коробку: она приняла вызов и весь вечер сражалась за честь своего собрания, ошибившись всего лишь однажды, когда поторопилась и приписала стихотворение с талибами знаменитому ветерану Афгана, а оно оказалось как раз про Чечню и принадлежало эмчээсовке с дальнего полигона. Остальное же было отгадано безупречно, муж признал ее право и без шуток сказал, что потрясен; на семейных средствах Наташина отставка с канала не сказывалась почти никак, она была занята еще в трех муниципальных проектах, которые пока не собирались разогнать, и он был скорее рад, что теперь у них будет больше общего времени. Наташа же не то чтобы особенно пеклась о сорной городской славе, но, однако, за эти полтора эфирных года привыкла считать, что приличные люди на улице узнаю́т ее если даже не с первого взгляда, то чуть погодя: теперь же это должно будет, понимала она, сперва как-то так расслоиться, а потом и распасться совсем, как фанера на даче. Она знала, как это случается здесь: те, у кого она сама училась внештатницей в двух местных газетах, о ту пору казались живыми богами, их боялись и даже пытались убить, а потом они умерли сами собой в одиноких квартирах, и сейчас, не так уж много времени спустя, о них помнили только самые верные сердцем, вроде нее самой и еще нескольких человек, занимавшихся, впрочем, совсем другими делами. Опять же, в их библиотеке, где все ее знали, можно было поднять здешние подшивки за давние годы и проследить, например, ситуацию на литературных страницах: какие-то имена светились по десятку лет, но ни одно из них не говорило ей ровно ничего; достаточно долго Наташа считала, что виной тому ее собственное невежество, а когда она попала на семинар к редактору одного толстого московского журнала и рассказала ему, тот мягко предположил, что, возможно, это были просто плохие, неинтересные стихи.