Мальчики и другие - Гаричев Дмитрий Николаевич (книги бесплатно без .TXT, .FB2) 📗
Телец
Улицы и коридоры, исписанные этими или уж точно похожими морочащими буквами, снились ей всегда, а здесь перестали: к чему, я и так живу как во сне, сообщала Марта то ли сама себе, то ли вышедшему на вечернюю связь Тимуру, который, должно быть, отвечал ей из своей подмосквы сидя где-то недалеко от жены и ребенка и стараясь не показывать вида; или затерялся на своих придомовых десяти сотках, изображая охоту на муравьев с телефоном в руках: его заботы хватило бы на всех, если бы, конечно, можно было сосредоточить этих всех на компактной территории, расписать им часы и так далее, но как минимум Марта находилась безобразно далеко, и в заботе нуждалась вовсе не она, а сам Тимур, способный, но беспомощный в общем персонаж, полагавшийся как дурачок на свой мелкий пост в федеральном агентстве и какие-то малоосязаемые контакты с лицами из приближенных кругов; в этот вечер она написала ему: я боюсь, что завтра или послезавтра я просто приду на Каскад и рухну оттуда, мне нужно, чтобы меня физически держали за руку, это некому сделать. Тимур, как она и предполагала, тотчас исчез с радаров, но Марта была совершенно уверена, что к полуночи тот вернется: это литературные друзья умели как ни в чем не бывало молчать на такое, а нормальные люди могли, ясно, на время сбежать, но непременно должны были вскоре прийти на то же самое место. Если бы Тимуру упала в руки повестка, он тоже бы подержался немного за голову, пожарил бы своим шашлык, посидел бы с ними лицом к закату, а утром собрался бы и ушел куда позвали, не потревожив, разумеется, никого из своих важных и неважных знакомых.
Марта отложила телефон и попросила себе еще кофе; в городе темнело, посыпался будто бы мелкий суетливый дождь: это была ее любимая погода здесь, как и когда-то в Москве, и в последнее ее утро там тоже лило, летное поле совсем срослось с небом; она подумала тогда: если бы на земле всегда шел дождь, никто бы ни с кем не стал воевать: все бы только сидели у окон, и ждали, когда дождь прекратится, и писали друзьям: у вас дождь? и у нас, конца-края не видно, но я что-то тут нарисовала, приезжай на такси, я подарю тебе несколько классных листов в непромокаемом конверте. На границе ее пропустили так, как будто она вообще ни с кем не работала, ничего не иллюстрировала, не ходила ни на какие концерты; Марта была абсолютно готова, что ее остановят еще во дворе, но ей дали ускользнуть так свободно, что впору было подумать, что отъезд ее скорее был в их интересах; гадать об этом, само собой, можно было бесконечно, и никто не мог ни подсказать ей, ни посмеяться над ней: собственно, ее главный подсказчик и насмешник давно бежал в Казахстан и перебивался там преподаванием музыки, оба они вполне могли оставить друг друга в покое.
Была ли она отпущена по небрежности или с умыслом, что отъезд ее сделает страну предсказуемей, это не убавляло ее ненависти: ровно наоборот, эта неустановимость только больше выбешивала Марту, равно как и поведение тех, кто уехал и уехал и нормально, если не лучше, чем прежде, устроился и, вероятно, сидит в ресторане напротив или через стену, никого больше и не пытаясь достать с той стороны, пока это еще возможно. Марта не могла бы сказать, что освоилась здесь совершенно, она скучала по прóклятой Москве и воскресным пробежкам по прóклятым набережным, не говоря уже о мастерской, но, раз уж ей так или иначе дали уйти, нужно было дать им понять, что они просчитались; дождь пошел еще хлеще, она почувствовала, что засыпает над кофе, и тогда написала самому потерянному из корреспондентов, длинному Валентину, залегшему на мифической даче в Тверской или Ярославской области и отвечавшему ей в среднем через неделю, но зато со всеми запятыми и прочими никчемными приличиями, усвоенными из классической русской прозы: это были удушающие письма, полные самых унизительных оправданий и благодарностей ей за попытки помочь, сострадательность и понимание, и за те несколько вечеров осенью двенадцатого года, о которых она помнила уже совсем мало, а Валентин все не забывал или тоже к чему-то лукавил. Валя, набрала она, я устала от твоих извинений, у меня от них болят глаза; ты так и будешь оправдываться даже сидя в окопе в одной простыне, уворованной из детской больницы, которую захватили даже до тебя; в той стране, из которой ты до сих пор по чьей-то там недоработке имеешь возможность слать мне эти расшаркивания, это твое единственное мастерство давно потеряло всякое применение, оно тебя ни от чего не спасет; мне страшно представить, в какой полк тебя определят, если они отыщут твои пидорские снимки и нерифмованный текстик про разноцветный хуй, а они отыщут их непременно, потому что ты никогда не умел быть осторожным. Или, может быть, ты рассчитывал, что этим отпугнешь их, что тебя нельзя будет трогать руками? Господи и не только, да им даже не нужно для этого рук или ног; ты и сам не представляешь себе, что будешь изображать, когда окажешься ровно перед ними в какой-нибудь комнате с плакатами, если не еще где похуже. Потому что ты, которому первой же отдачей вывихнет плечо и высадит зубы, – ты самый желанный кусок для них, они охотились за тобой еще с детского сада, где ты первым научился нормально читать, но в дальнейшем так и не смог нарастить этот отрыв: ты окончил школу с двумя-тремя тройками в аттестате скорее из‐за того, что просто не сошелся с учителями точных предметов, но потом, в отличие от многих одноклассников, поступил на бюджет – кое-как, но пускай; это вроде бы взбодрило тебя, натерпевшегося в последние школьные годы от тех, кто в итоге тупо ушел на платное отделение в автодорожный, однако в скором времени ты понял, что твое филоложество тоже не слишком твое, что во всем этом столько немыслимой, каменной скуки и низкой тщеты, и еще два, три, четыре года доучивался уже совершенно по инерции, забыв какое-либо честолюбие, книжную гордость, и выпустился с факультета просто неровно начитанным человеком, в совершенстве выучившим родной язык и способным разве что страдать репетиторством не при самых состоятельных московских семьях да еще правкой коммерческой макулатуры; ты не стал ни завкафедрой, ни редактором книжной серии, ни учредителем маленькой, но гордой школы для увлеченных детей, и теперь те, кто когда-то тебя и подобных тебе вроде бы отпустил, спохватились и ищут, и никто тебя не защитит. Вот что, Валя, я больше не буду писать тебе; но если до конца августа тебя не будет здесь, я соберу все, что о тебе знаю, и отправлю им: прости, я слишком долго пыталась тебя уговорить, у меня нет больше сил.
Дождь рванулся сильней и вдруг затих; в кафе вбежали и расхохотались совсем мелкие русские мальчик и девочка: они были ярко и вздорно одеты и при этом от них невесть почему сильно пахло землей; они заказали чаю и пахлавы и устроились в темном углу, и уже скоро этот земляной запах разросся так, что Марта почувствовала себя глупо: казалось, что никто в небольшом помещении, кроме нее, его вовсе и не ощущает, иначе бы этих двоих уже вежливо попросили наружу; и она осторожно склонилась лицом к собственному плечу, чтобы убедиться, что от нее самой не пахнет точно так же, как от новоприбывших. Присмотревшись к ним, Марта поняла, что видала их на одном протесте у российского посольства, она просто шла мимо своим обыкновенным маршрутом: мальчик держал в руках картонку с черной надписью про «убирайтесь», а у девочки был желто-синий букетик, как в какой-нибудь советской сказке, сочиненной знаменитым в отпущенное ему время Мартиным дедом: она почти все прочитала, но гордиться там было особенно нечем, она не гордилась, а от потрясаний картонками у посольства ей было совсем тошно и стыдно; она бы подошла сейчас к ним объяснить это все, но запах был страшен, она не смогла бы сделать и лишнего шага в их сторону. Что вообще можно было сказать: они же точно так же стояли в Москве, и в Петербурге, и в Нижнем Новгороде, и в Краснодаре, и в городах поскромней, получали свои штрафы и сутки и уходили, радуясь, что удостоились принять бесчестье; а теперь, когда все это стало нельзя, они страдают тем же самым здесь даже не затем, чтобы посмеяться над собой, а ведь это смешно, смешно: если выйдет так, что их выдавят и отсюда в условный Пакистан или черную Африку, они ведь и там будут вздымать свои картонки у забранных дипломатических окон, потому что не могут по-другому, не обучены, не способны придумать. Один премудрый левак на такое всегда отвечал: ну что же, покажите как надо; но какого черта я что-то должна вам показывать, если вы сами не в состоянии догадаться об очевидных вещах: для всего уже слишком поздно, единственное, что еще можно устроить, – это просто немного пожить, без отдачи в тщедушную плоть, сдачи в плен и судорог возле посольств, и я сделаю все, чтобы хоть у кого-то еще это бы получилось.