Улица Грановского, 2 - Полухин Юрий Дмитриевич (читаем книги онлайн без регистрации TXT) 📗
– Нет.
– А вы вообще-то что-нибудь знаете о наших работах?
Я и ему помянул книгу о Таневе.
Глеб рассмеялся.
– Да, скандальная была история… Но это – позавчерашний день. После того Панин вглубь, в клетку полез, в нейроны мозга. Начал в них электроды запёхивать, чтоб понять внутренний механизм памяти… «Тусклый черновик»!
– вдруг с насмешкой повторил он панинские слова, о чем-то своем подумав. И предложил: – Хотите, я вам расскажу, как Панин в последний раз родился?
Нет! – в предпоследний. Хотите?
– Конечно, хочу.
Он бросил сигарету.
– Ну, пошли. Пошли! Все равно уж сегодня я – не работник, – и зашагал по коридору, не оборачиваясь.
– Темперамент у вас, Глеб, прямо испанский.
– Знаю, – мрачно ответил он. – А хуже, что Панин знает. Он и рассчитывает: я, разинув рот от изумления, рванусь кондебоберить по первой его подначке. Дескать, интеллигент, нервы – под самой кожей, вибрируют от любого ветерка… «Тусклый черновик»! Да если это так!.. А, что говорить! Вот вы не понимаете, а у настоящего-то ученого – не у шушеры, которой во всяком деле много, а у ученого мирового класса – за всю жизнь хорошо если две стоящие идеи родятся. И то – одна обычно в работе, а другая – в заначке, на всякий случай. Три – это уже исключение. Так вот, сегодня Панин, быть может, как раз такую идею мне подбросил.
Мне! И заметили, – он остановился так резко, что я чуть не наскочил на него, опять оглядел меня всего, – заметили, как он это запросто подал? Будто на чашку чаю пригласил. Но ему-то легко эдак – чайничать! – Глеб покрутил пальцами у виска. – А нам грешным каково?..
Ну, пойдемте. Кое-что покажу, а то иначе разговаривать без толку…
В узкой длинной комнате окно было зашторено черной бумагой, Глеб зажег свет. У стены стоял металлический ящик с откинутой боковиной, а за ней внутри ящика, – какие-то кронштейны, зажимы, проводки. Рядом пучеглазились приборы, белел экран, похожий на телевизионный, – осцилограф, догадался я. Тут же магнитофон и клетка, в ней шевелился кто-то. Я подошел.
Там сидел, поджав уши, кролик. Верхняя часть черепа у него была стесана плоско и будто б замазана чем-то коричневым; оттуда торчал пяток крошечных металлических стерженьков.
– Это электроды, – объяснил Глеб, открыл клетку и, сунув руку туда, погладил кролика. Тот даже не пошевелился. Я сказал растерянно, вспомнив Глебово же словцо:
– Какой-то он… неадаптивный. Ему – не мешает?
Глеб, усмехнувшись, попросил:
– Дайте-ка руку.
Я протянул. И кролик зашевелил носом, сторожко принюхиваясь, посунулся в угол.
– Если бы сейчас к этому электроду, крайнему, – видите? – проводок подключить, – показал Глеб, – вот бы музыка пошла!
– Музыка?
– Самая настоящая. Я сейчас вам дам послушать.
Тут – что? Ко мне-то кролик привык, а вы для него – новый раздражитель. Электрод этот, вживленный, – ход в гиппокамп. А он в системе мозга что-то вроде детектора новизны: кроме необычностей, последних известий, ни на что не реагирует. Раньше его и считали поэтому немой зоной. Раньше ведь что, как физиологи начинали? – пощекочут слабеньким током какую-нибудь клетку в спинном мозге – нога дернулась. Другую тронут, в голове, – зрачок расширился. И так нашли свои точки для каждой частицы тела: для уха и для мизинца на левой ноге – все подконтрольно, все можно четко проверить, повторить сколько угодно раз, – основа любой науки.
Но гиппокамп молчал. Как ни щекочи его слабым-то током – никаких видимых, наружных реакций. Потому и назвали: «немая зона». Ну, начали повышать силу тока – опять молчок. Еще выше! – и тут, за определенным порогом вдруг бешеная реакция у подопытных животных, самая разная: то приступ обжорства, то бешенства, сексуальная патология, то что-то вроде эпилептического припадка. Вот тогда-то и родилась поговорка: немые зоны отдают свои тайны только под пыткой… Да вы садитесь. Чего стоять-то? У нас работа, как у вашей, пишущей братии – сутками у этого ящика, – он кивнул на осциллограф, – сидячая, на терпении.
Мы сели.
– Так вот, насчет пыток: выяснилось, от порогового удара начинал работать не гиппокамп, а общие с ним в лимбике – подкорковые структуры мозга. Лимбическая система – слышали?.. В ней много всякого добра: гиппокамп, зубчатая фасция, маммилярные тела, а рядом – амигдала, таламус… Но гиппокамп-то никаких сигналов наружу не посылает. Поэтому, чтоб услышать его, деликатная методика нужна, бить по нему током без толку. Все дело в методике: на глупый вопрос получишь и глупый ответ…
Тут Глеб опять задумался, и без того маленькие зрачки сузились, будто взгляд обратился вовнутрь. Проговорил раздраженно:
– Да, или Панин – гений, или я – дурак.
– Вы о чем?
– Так, о своем.
Помрачнев, он встал, начал рыться в шкафчике, где стояли занумерованные коробки с магнитофонными лентами. Выбрал одну, поставил на аппарат, пощелкал переключателями и потушил лампу под потолком.
Экран осцилографа зажегся, по нему побежала светлая прерывистая линия. Вдруг что-то коротко прозвенело, и тут же линия на осциллографе вздыбилась, пошла зигзагами, как самописец на ленте электрокардиограммы сердца. А в ритм этим зигзагам что-то тоненько затиликало, сперва часто, потом – реже, реже… Звонок продолжал дребезжать с равными временными промежутками. Но теперь ответом ему была – тишина.
– Звонок – наш сигнал, – пояснил Глеб. – А отвечает ему нейрон гиппокампа.
– Один нейрон?
– Один. Конечно, звук усилен во много раз… Слушайте!
Звонок засигналил в другом, ровном ритме. И тут же линия на осцилографе опять ощетинилась множеством пиков, нейрон закричал пронзительно, тревожно.
Я не верил себе: малая клеточка, которую не во всякий микроскоп разглядишь, и вот он, голос ее, – неужели можно услышать такое?!. Хотел что-то спросить, но Глеб предостерегающе поднял узловатый свой палец. «Почему Панин хвалил его руки? У него лапы плотника, а тут…» Но я не успел додумать: вдруг крики нейрона стали протяжнее и каждый раз как бы обрывались стонами, все короче – крики, а стоны – длинней, жалобней, глуше, словно бы человек судорожно вдыхал воздух, а выдыхал его с трудом, с хрипом. Мне не по себе стало. Трепетно-ломаная линия на осцилографе, только что прыгавшая чуть не к самым краям экрана, теперь едва всплескивала. Вдруг – короткий, словно б насмешливый свист. И – тишина. И на экране – лишь мертвенный свет линзы.
– Все, – грустно сказал Глеб.
– Что – все?
– Умер нейрон.
– Как умер?!
Он не ответил, зажег свет, пощелкал клавишами магнитофона, перемотал пленку.
– Да почему умер-то? – Наверно, было в голосе моем осуждение, потому что Глеб усмехнулся, но развалисто как-то, нарочито. Может, и ему тоскливо стало от этого ушедшего в небытие далекого голоса.
Но, нет, когда Глеб взглянул на меня, глаза у него были прежние, цепкие, как бы прицеливающиеся.
– Как они умирают? Проткнули электродом его мембрану – и все… Но это удача – записать такое, – он показал на экранированный изнутри металлический ящик, начиненный блестящими на свету кронштейнами, зажимами, проводками. – Это микроманипулятор с дистанционным управлением. В ящик сажаешь кролика, – кивнул на клетку, где сидел по-прежнему неподвижно кролик – спал? – и на какое-то колесико, все исчерченное делениями. – Эту вот штуку – лимб – крутишь, и электрод потихоньку выходит на говорящий нейрон.
«Выходит»! Если б так просто! – по обыкновению своему возразил он себе же. – Бывает, часов шесть крутишь-крутишь, и молчок! А ведь все в темноте, только осцилограф светится пусто, а ты на него глаза пялишь.
Потом выйдешь на белый свет, шарахнет по глазам! – качаешься… Так что записать в день пару обычных нейронов – счастье! А чтоб такой концерт, как сейчас, – удача редчайшая; это я вам нарочно послушать выбрал. – Он, помолчав, спросил: – Так о чем я вам рассказать хотел?
– Как родился Панин.
– Со скандалом, – буркнул он, не раздумывая, и чуть не прикрикнул на меня: – А вы не улыбайтесь: