Пангея - Голованивская Мария (книги онлайн txt) 📗
— Теперь пой! Громко пой — и чтобы мы поверили, что ты стараешься.
Или того хуже:
— Ну-ка ляжки свои покажи нам! Давай, касатик, спускай портки!
Его отношения с Аяной «сложились» — так он рапортовал Еве. На самом деле он встрескался по самые уши, горел как в костре, корчился и извивался. Он приходил к ней истомившийся и с порога накидывался, валил на пол. Она этого не любила, вопросительно поднимала бровь, силой усаживала за скучный ужин. А как не истомиться, когда ее большие миндалевидные зеленые глаза все время глядели на него, когда даже они не были вместе? И пышная рыжая шевелюра, унаследованная от отца, щекотала ему живот все ночи напролет, хотя он и спал один? Да, конечно, она колдунья, зря он над ней тогда посмеялся! Ее нос с горбинкой вызывал в нем щенячью нежность, он всегда хотел подставить щеку, он хотел лизнуть его, укусить этот нос. Никакой в ней не было показной опытности, она умела быть своей в доску, надежным товарищем, и он многое рассказал ей такого, что не рассказывал никому и никогда. Как совсем еще маленьким закопал мертвую ворону и каждый день откапывал ее, чтобы посмотреть, как она разлагается. Как подложил однажды матери в еду крошечный кусочек своего кала и ликовал, наблюдая, как она принюхивается, не понимает, в чем дело, но ест, ест! Он рассказал ей однажды, что, играя с котеночком — милым чудным рыжим шариком, как будто нечаянно задушил его, что-то в нем шевельнулось, какой-то сладкий нерв, и пальцы сами сцепились у него на горле, и он глядел на его судороги с жалостью и наслаждением, а потом долго не мог забыть этого, не мог уснуть, вспоминал посекундно, как они играли, да как вдруг он взял его за шею, да как тот бился, и как он потом его закопал в саду под окном и все глядел на холмик, которого уже и не было видно, а он все глядел и глядел.
Очень часто Аяна не просто страстно, а по-особенному нежно прижимала его к себе.
«Ты мой маленький», — однажды вырвалось у нее, и тогда он, кажется, понял, что именно вызывает женскую любовь.
Платон, конечно, очень быстро захотел навсегда забрать Аяну себе. В нем проснулся ад, разевающий гигантскую пасть каждый раз, когда вспоминал, что Аяну ему купили за деньги, и когда контракт кончится, она навсегда уйдет от него, будет так же прижимать кого-то другого.
— Давай ты всегда будешь со мной? — по-детски попросил ее Платон.
— Интересно, — с улыбкой отвечала она, — ты полюбил меня и хочешь, чтобы я перестала существовать? Но что же ты тогда будешь любить во мне?
В ответ он раскричался. Обвинил ее в бездушии. Она хотела обнять его, но он оттолкнул. Она заплакала, сама не ожидала этого, ведь это обычная вторая стадия привязанности, когда влюбленный юноша хочет забрать себе женщину в собственность. Она должна научить его никогда не хотеть этого, так отчего же у нее потекли слезы? Она перестала плакать, когда увидела, что взгляд его из яростного становится ледяным.
Обычно свою роль она играла безукоризненно. Она должна была подарить этому породистому отпрыску урок отменной влюбленности и превозмогания ее, а заодно и грамматику телесной страсти — так они договорились с Евой, которую она не столько даже любила или принимала, сколько уважала. Она это задание всегда помнила. Унижала его, чтобы он научился сопротивляться страсти и зависимости, ласкала особенно жарко, когда он демонстрировал силу духа, капризничала, чтобы он понял, что такое женское тело и женская душа. Но что-то у нее все время срывалось с крючка и удочка ее гнулась: она не могла при всей своей опытности взять над ним верх, он все время вырывался, выскальзывал, и урок каждый раз выходил какой-то кривой.
Например, он неугомонно, дотошно расспрашивал о ее прошлом. И никак его с этой темы свернуть было нельзя.
И она откровенничала, а куда денешься?! Рассказала, что на своего отца зла не держала, что рыжая шевелюра, доставшаяся от него, помогла ей почувствовать свою силу, а белоснежная кожа — обрести особенное ощущение собственной хрупкости, которое так нравилось настоящим мужчинам. Она рассказала ему и о своей матери, назло которой прожила всю свою молодость. Платон посмотрел на нее с укоризной. «А что, разве ей плохо живется в Германии, в монастыре, среди сестер? — ответила она, как будто этот молокосос мог осудить ее или одобрить. — Что может быть лучше для таких мятущихся натур, как она? Правда, ей пришлось променять Аллаха на Христа, но не все ли равно, какому богу служить, он ведь един?» Она рассказала ему, жадно пившему каждое ее слово, как красила зеленым глаза, красным — губы, бордовым — соски, и как мужчины теряли от этого рассудок, рассказала о шоферне, тискавшей ее пахнущими бензином лапищами по молодости в автопарках, о дальнобойщиках, которые любили ее, легкую и веселую, прихватить с собой на недельку-другую прокатиться по бескрайним дорогам, робко крадущимся сквозь не то чтобы не паханую, а даже и не меряную пангейскую землю. Они никогда не обижали ее, кормили с лихвой, поили шампанским, давали вдоволь одежды и денег в благодарность за электризующее умение отдаваться полностью и все равно никогда до конца не принадлежать, а значит, не ложиться камнем на сердце. Многие были ей благодарны. Многие давали ей рекомендации, и она взошла на самый верх с самого низа, выросла из подземной лужи, через бетон, взметнулась по шершавым стволам деревьев к солнцу и облакам, никогда не забывая, как вернулась однажды домой совершенно счастливая с текущей по ногам первой кровью — утешила собой страдальца в подвале среди вонючих протекающих отопительных труб в белых известковых оплетках, а он, дурачок, так и не понял, что она была с ним самый первый раз в своей жизни. Что нашла она тогда в его пьяненьких поцелуях и дряблой тискотне дрожащих рук? Самое себя. Она вышла наружу, окончательно порвав всякую связь с матерью, предавшей от горя все, даже свое собственное имя.
Платон никогда не хотел уходить от нее. Она выталкивала его. Она боялась привыкнуть к нему, ведь она давала ему не только свое тело, но всю себя — свои воспоминания, трепет, иногда ей казалось, что это она берет у него уроки, уроки самоотдачи, которые никто до этого не мог преподнести.
И еще эта их дурацкая, подстроенная Евой первая встреча!
Как будто вышедшая случайно, она потом еще долгие годы так мучила ее! Если бы не сумасшедшая гроза на крыше, не ослепление молниями — не было бы ни слез, ни признаний, ни прогорклых ночных бесед, ни его обид, ни ее обид, ни ее потаенных ночных слез, ни его писем, которые он сжег, ни одного не донес до ее зеленых глаз, до ее губ, готовых в любой момент искривиться в улыбке.
Тогда, в этот июльский день, когда ветер гнал по тротуару скомканные газеты, а предгрозовое электричество стремительно накапливалось в воздухе, Платон и Аяна столкнулись на крыше самого высокого здания столицы, столкнулись резко, как могла запланировать только сама судьба, а не какая-нибудь гимнастка, ловко подсунувшая свою овуляцию тирану.
Вечеринка посвящалась дню рождения министерского сына, по-своему милого, но очень запутавшегося молодого человека. Теперь он ждал должности, не бог весть какой, но ждал напряженно, ведь папу, поговаривали, собираются отставить, хотя при Константине частенько вместо самих отставок довольствовались разговорами об отставках — тоже ведь мера пресечения. Говорили об отставках обычно так: «Лот, Лот, Лот такой коварный в отставках, но Константин еще коварнее его». Шептали так и день, и неделю, и месяц, и уже казалось, целую вечность шептали, и очень сильно устал от волнения министерский сынок, и решил он напоследок перед назначением или перед отставкой своего папеньки отчаянно гульнуть.
Платон пришел на день рождения с Пловцом, тот якобы хандрил в этот вечер и сам напросился в молодую коампанию, вдохнуть воздуха, напоенного всяческими гормонами. На самом деле его попросила Ева, обо всем договорившаяся загодя с прекрасной дочерью Саломеи, зрелой уже женщиной — и потому безопасной. Ева знала ее с шестнадцати лет, но случая не было обратиться, и вот случай настал, и слава богу, что есть такие свои, проверенные, почти родные помощницы в трудных делах.