Музейный роман - Ряжский Григорий Викторович (чтение книг .txt, .fb2) 📗
«Дай взаймы… — это высокий говорит. — Дай сколько есть. Очень надо. До завтра, я отдам, точно говорю. Дело срочное, и сам бабла сможешь поднять. Сколько есть?»
«Послушайте, Алексей, я в эти ваши игры наркоманские не играю… — это художник твой отвечает ему. — Я тихий алкоголик, не более того…» Смотрит по сторонам… ищет выход, понимает, что зажат в тиски, что выхода нет… Ему страшно… А те двое молчат, не проходят, не садятся, не вступают в разговор… Теперь высокий идёт к телефону, выдёргивает шнур из стены… говорит, дай, мол, трубу, позвонить надо, наши разрядились… Тот молча достает, протягивает… Алексей этот не глядя суёт в карман, приближается, смотрит на художника… Тот молчит, чуть дрожит плечами… Говорит: «Не убивайте, Алёша, зачем вам это?» Тот пожимает плечами, он уже всё для себя решил, я вижу, это точно… и уже неизбежно… Теперь высокий говорит, Алексей который: «Так надо, ты уж прости, старый, по-другому не получится, сам понимаешь…»
Тот достает бумажник, выворачивает, достает что есть… Алексей забирает, не пересчитывая, перекладывает в карман, туда, где мобильник… Художника трясёт, он понимает, что будут убивать, но он не может осознать — почему, за что… Снова обращается к высокому:
«Постой, Алёша, подожди, я могу сказать, если хочешь, тебе, может, знать надо… а?» Смотрит на того… ждёт… в глазах у него надежда… С серьгой спрашивает: «Ну, что такое ещё, выкладывай…» Этот говорит: «Помнишь, я автографы мастерил тебе на Коровине? Ты четыре вроде приносил, мы ещё отбирали, на каком будем надпись дарственную делать». — «Ну?» — «Так вот вскоре после этого человек ко мне приходил, с теми же эскизами, я ему ещё три изготовил, как сейчас помню: Шаляпину, Дягилеву и Троцкому подписал. Ты знаешь его, ты вспомнишь… Это же явно кидняк, Алёша, он же наверняка подставил тебя тогда или натурально кинул, он умеет. А теперь ты их вернёшь, если он тебя обидел, а?» Смотрит на него, а самого потряхивает, очень, очень волнуется…
«Ты это правду говоришь или как?» — это Алексей художника спрашивает. А тот головой мотает:
«Побожиться могу, Алёш…»
«Ну и кто такой?» — это снова он же интересуется, Алексей.
А те двое так и стоят, ждут отмашки.
«Искусствоведом он, доцент на кафедре, Алабин фамилия, Лев, часто тут бывает, дела у нас совместные, работу даёт и всё такое… Ты же его сам когда-то и привёл, неужто забыл?»
Лёва замер. Положение, в котором он невольно оказался, было как минимум идиотским. О том, что в ходе совместных бесовских исследований может так или иначе прозвучать его имя, причём в самом неожиданном контексте, он просто не подумал. Теперь же выходило, что каким-то боком он, герой, призванный одолеть зло, примыкает к делам чудовищным, отвратным или пускай всего лишь неприятным, какова бы ни была его роль в том месте, где обитают подобные типы. Точно так же быстро, как и впал в короткий анабиоз, Алабин очнулся и громко, пока Ева не разомкнула век, проговорил:
— Ева, продолжай, пожалуйста, смотрим дальше, потом я всё тебе объясню.
Она вздрогнула, и он сообразил — услышала. Но продолжила:
— «Та-ак, — это Алексей снова. — Ну, гнида, ты у меня попляшешь… я теперь рожей твоей культурной подотрусь, а после на запчасти разберу, с-сука…» Оборачивается к тем двоим, кивает, чего, мол, стоите безо всякого действия… Сам… — Она на секунду замолчала… но тут же снова продолжила проговаривать этот ужасный текст: — Сам его ногой ударил, в лицо, с размаху, художника… Тот падает на пол вместе со стулом, со лба у него слетает увеличительная маска, Алексей отшвыривает её ногой, бьёт снова, сверху, по голове. Художник затихает… но он жив, я знаю, я вижу…
«Давай, Серхио», — это он второму, который без чемодана. И тут же другому, третьему: «Ну чего стоишь, Чуня, давай, работай, работай, какого… замер, как идол!» — Она чуть вздрогнула всем телом и прикрыла ладонью рот, сообразив, что повторила вслед за высоким бранное слово. Но тут же вновь обрела хладнокровие. И снова Алабин услышал её чуть распевный речитатив. — Серхио этот, как и тогда, вытягивает из-под ремня биту, она у него за спиной… подходит, прицеливается и… — Она опять на мгновенье умолкла, но всё же договорила: — И бьёт в голову, толстым концом, в область шеи. Хруст… но крови нет… Третий открывает чемодан, там канистра, откупоривает, начинает поливать, везде, по углам, мебель, шторы, на самого льёт, на художника… И поджигает, зажигалкой…
«Давай, живо!» — это Алексей, тем двоим негодяям… Они быстро исчезают… Огонь распространяется стремительно… Нет, уже почти ничего не вижу, всё в дыму… Художник вспыхивает, пламя со всех сторон… и… Всё, больше не могу, не получается…
Она откинулась на спинку стула, распахнула глаза, вновь закрыла, стала энергично растирать веки ладонями.
— Послушай… — начал он, не давая ей шанса окончательно прийти в себя, чтобы за пару ближайших секунд постараться найти способ опередить любое нехорошее развитие событий. — Я тут совершенно ни при чём, это обычное дело, мне просто нужно было подписать несколько работ, потому что этого не сделал автор. Это всего лишь часть моей профессии, так у нас принято, так заведено, так делают все, в конце концов…
Он умолк так же неожиданно, как и завёл эту спасительную тираду. Оправдаться не получалось. Да он и сам это понимал. Слова его звучали жалко, постыдно и неубедительно.
Ева безмолвствовала, никак не реагируя. Она смотрела туда, куда направлены были зрачки невидящих глаз, уставших до предела, растёртых до саднящей красноты, испытавших такое, чего не видел никто и никогда — просто потому, что ни видеть так, ни чувствовать, ни слушать мир особым задним ухом, ни проникать через пространство, пронзая его острым и сквозным, ни наполнять прозрачным воздухом его призрачный тёмный вакуум не мог больше никто.
Молчала она, молчал и он. Молчали стены вокруг. Молчал мусоровоз, забывший вовремя приехать. Молчала, казалось, сама тишина старинного и кривого арбатского тупика.
— Лев Арсеньевич, вы преступник? — внезапно спросила она, очнувшись и переведя на него взгляд.
— В каком-то смысле, вероятно, да… — поморщившись всем лицом, откликнулся Алабин. — Но не в том смысле, который ты, кажется, приняла за основу своего вердикта. Защита просит слова. Защите есть что сказать.
— Дайте руку, — попросила она.
Он присел к столу, протянул. Ева взяла, подержала, отпустила.
— Если честно, я не хотела больше смотреть вас, Лев Арсеньевич. Мне казалось, оба мы легко обойдёмся без этого. Кроме того, меня ничто не насторожило в вас, потому что начиная с первой минуты я улавливала лишь позитивные потоки, других, казалось мне, не было, иначе я бы ощутила. Это что, моя недоработка или же просто ваша дежурная уловка, которой вы так старательно обучились, и теперь она исправно трудится на вашей стороне?
Он молчал, обдумывая ответ.
— Знаете, мне показалось, что вас было двое. А может, они остаются и сейчас, оба. Один — сам вы, тот, который есть. Другой — вы же, но только заплутавший, глубоко затаившийся где-то у себя в сердцевине, отбирающий у собственной души какую-то важную её часть, когда весомую, а когда довольно ничтожную, никакую, никак не сказывающуюся на вас в те минуты, когда вы — другой, первый, главный. Тот, который раньше других мечтает оказаться у источника знания, но не обязательно желает знание это обратить в выгоду, любую. Особенно если это удаётся осуществить в обеих ваших сущностях.
— Ев, а можно мы с тобой будем общаться исключительно с первым, а на второго просто забьём — совсем и окончательно, а? — прервал он её.
— Я и так лишь с ним и общаюсь, и я только что в этом убедилась, Лёва… — не стала сопротивляться ведьма. — Просто я хочу, чтобы вы об этом помнили, всегда. По крайней мере, до тех пор, пока другая ваша сущность не сольётся с первой и не поглотится ею до последней молекулки.
«Ну вот, — подумал Алабин, — и у них там, в заоблачных этих субстанциях, тоже всё, оказывается, из атомов и молекул, как и у нас, грешных. Сплошные кванты сознания на химических соединениях да банальные белковые микротрубочки внутри неопровержимо доказанных нейронов. А разговоров — будто не молекулки эти во главе всех дел, а заурядная загробка, будь она неладна со всеми её подлогами и фальшаками. Малевич вон, вывесил дыру в чёрный космос, этот свой непроницаемо чёрный квадратный нуль. Причём в сакральном месте. И чего? А того, — отвечал себе Лев Арсеньевич, — хочешь Бога — Он есть. Не желаешь — нет Его, и все дела. И с бесами точно так же — выбирай по себе, коли уж готов сыграть такую рисковую партию. И вообще, неизвестно ещё, существовал бы квадрат этот чёрный, явился бы он на свет божий в принципе, кабы не пришла не вовремя супружница Казимира Севериновича и не обнаружила на том самом холсте натурально голых баб, которых тот в бане с натуры писал, ища средств на прожитие… и если б со злости не взяла она чёрной краски и не схватилась за широкую кисть, да не закрасила бы всех их, бесстыдных, так, чтоб и духом обнажёнки той не пахло на холсте, а осталось бы одно только неровно нанесённое чёрное пространство, некоторым образом напоминающее классический квадрат… чей вид потом и заставил его, великого реформатора искусства, задуматься над увиденным и спустя годы сделаться тем, кем стал…»