»Небесный огонь» и другие рассказы - Николаева Олеся (первая книга .txt) 📗
Божия благодать, а на самом деле сироп, сахарный концентрат. Наши насельницы томно вздыхали: «Вот бы и нам в такой монастырь…» В конце концов я не выдерживала и говорила им: «Так вот вы сами у себя и создайте его». Они разводили руками: «Да как, как?» Я говорила: «Да хотя бы игуменью свою слушайтесь!» Но на следующий день все повторялось сначала:
— Елена, вы не будете так добры почистить картошку для сестер?
— Ой, матушка, что вы, у меня что?то с утра в ухе звенит. Да и от нее потом такие руки! Такая под ногтями грязь!..
Несмотря на первоначальные уверения матушки, что работы у меня будет немного («Так только, меня забрать из квартиры в монастырь да из монастыря отвезти вечером домой, по городу' туда — сюда неподалеку, совсем рядом, буквально в двух шагах!»), ездить мне приходилось с утра до ночи. Но матушка, кажется, сама не могла себе представить, в какую круговерть поместил ее Господь.
В восемь тридцать я доставляла матушку в монастырь, а обратно увозила то в девять вечера, то в десять, а бывало, что и в одиннадцать. А в этом промежутке мне приходилось колесить по монастырским делам практически весь день.
Так, мы ездили с матушкой по каким?то ткацким фабрикам, выбирая материю, из которой послушницам будут шить монашеские облачения и летние платья: монастырю передавалось подворье с храмом, хоздвором, огородами и полями, чтобы он мог сам себя прокормить. Предполагалось, что послушницы приступят к весеннему севу, как только сойдет с полей снег, и все лето до начала осени проведут в деревне. Для работы в полях им и нужны были эти легкие, но по — монашески скромные платья.
Однако матушке категорически не нравились предложенные ей на фабрике ткани — были они все изначально выцветшие и изощренно уродские, словно откровенный вредитель приложил к ним руку: то с какими?то салатными огурцами по грязносинему фону, то с фиолетовыми цветками по желто-зеленому, то с оранжевыми домиками по лиловому…
— Кто это все так напридумывал, насочинял, нарисовал? — недоумевала матушка, — Нет, ну как я своих сестер одену в такое сиротско — старческую неряшливую безвкусицу? Я считаю, что и на монахине одежда должна быть опрятной, если угодно, стильной. Монашеский облик — это тоже проповедь. Не должно быть такого, что кто?то, увидев монахиню, отвратился бы от ее безобразного вида. Ну до юродивых нам далеко! Не будем на них равняться — это такая высота, что нам к ней примериваться — только демонов смешить! Нет, монахиня — это кто? Это невеста Христова! Что же — Христу, что ли, самое худшее, самое неряшливое и неказистое нужно отдать? Ну нет! Конечно, никогда не нужно ничем гордиться — тем паче одеждой или внешней красотой, но гордый человек, как его ни одевай, хоть в рубище, хоть в рваные какие портки, все равно найдет предмет своей гордости — рваными носками будет гордиться, грязной шеей… Так что смирение — совсем другой вопрос.
Наконец нам повезло — достали мы для сестер просто синего ситца в мелкий белый горошек, и матушка вызвала к себе портниху — выбирать фасоны.
— Для худеньких покрой должен быть один, для полных — немного другой…
Сидела, милая, старенькая, беспокоилась, перебирая выкройки, словно собралась одевать собственных дочерей. Так я, когда ездила за границу, ходила по магазинам и волнуясь покупала одежду своим дочкам: старшей Александрине — хрупкой, кареглазой, с каштановыми волосами — одно, младшей Анастасии — крепкой, голубоглазой, беловолосой — именно что немного другое.
Этот выбор игуменьей материи и фасонов для платья монастырским сестрам так меня тронул, что я, когда мы сели с ней в машину, воскликнула от избытка чувств:
— Как же должны быть счастливы, матушка, ваши монахини под вашим крылом!
И тогда она вдруг сказала мне тихо — тихо и с осторожностью таким милым своим баском:
— Ну а вы что же? Может быть, пошли бы ко мне, а? Вместе бы послужили во славу Божью! Монашество — это ж ангельский чин!
И так посмотрела на меня, так посмотрела, как на «свою»…
Лейтмотивом матушкиных рассуждений всегда было:
— Вот, Господь меня в восемьдесят лет поставил игуменьей когда?то огромного монастыря. А я — что? Что я Ему скажу на Страшном Суде — Господи, так ведь я старая, я больная, я немощная, послушницы мне достались бестолковые, непослушные, монастырь разрушенный, денег нет, вот я ничего и не сделала! Так я Ему, что ли, скажу? Нет, раз Он меня определил на это место, я должна, хоть умри тут на месте, монастырь восстановить.
Это она повторяла постоянно — и когда начинала брезжить какая?то надежда на помощь со стороны, и когда дело казалось безнадежным: да к тому же и Великий пост наступил — время сугубых искушений и скорбей.
Наконец состоялась процедура передачи подворья монастырю. Подворье располагалось неподалеку от Домодедово: надо было ехать по Каширскому шоссе, а потом, не доезжая до аэродрома, свернуть направо к городу Жуковскому, а после него налево, и там еще километров десять, а потом снова направо по бетонке километра три.
Мы приехали туда с матушкой и тремя послушницами — ровно столько вмещалось в машину. Священник, служивший там в храме, а теперь переведенный на другой приход, отдал нам ключи и опись имущества: с тем и уехал.
И матушка, обойдя новые владения, долго еще стояла посреди поля, которое вот — вот предстояло обрабатывать неопытным городским послушницам.
Ледяной мартовский великопостный ветер раздувал ее намятку и, казалось, готов был унести в пространство — туда, к темневшему лесу, саму ее маленькую, сухую, совсем старческую фигурку, но матушка продолжала крепко стоять, оглядывая слезящимися глазами место, где она, восьмидесятилетняя игуменья, избранная Господом, должна была споспешествовать явлению славы Божией…
С тех пор я ездила в подворье почти каждый день — бывало даже, что и по два раза, когда надо было перевезти туда на богослужение всех насельниц. Возила я туда и всякую утварь, и припасы, и даже пожертвованных монастырю барашка и гуся: они помещались на заднем сиденье в корзинке — блеяли и гоготали. Возила я туда и иеромонаха, которому предстояло там служить и стать монастырским духовником. Это был интеллигентный и симпатичный человек, и мы с ним ну не то чтобы подружились, а просто — разговаривали и понимали друга. И вот едем мы как?то оттуда после литургии, март, снега начинают таять, грачи прилетели, птицы уже поют, косые лучи солнца пронизывают машину насквозь — мы словно в светящейся шкатулке сидим. Он и говорит:
— Трудно, наверное, решиться на монашество, да? А как было бы хорошо, как хорошо!
Я подумала, что это он говорит как?то так, вообще.
— Да — да, — говорю, — да — да!
Проехали еще немного, и он так доверительно мне советует:
— Просто надо идти, и все! А у нас — смирения нет, терпения нет, послушания нет, так надо бороться! Что же за житейскую эту жизнь так уж держаться?
Он зажмурился, весь золотой в лучах весеннего солнца.
Я кивнула, но затаилась в себе.
А подъезжая уже к Новодевичьему, он не выдержал и произнес:
— Да монашество так бы пришлось тебе по душе! Ведь радость же, красота какая, свобода от мира! Подумай, Сам Господь — твой Жених!
И тут я уже с подозрением посмотрела на него. Что?то зашевелилось в душе, заскреблось: это я почувствовала себя — Колобком. И когда этот иеромонах исповедовал на подворье в следующий раз, на исповедь к нему я уже не пошла.
И вот как?то раз, поскольку приходилось мне возить и гостей монастыря, должна была я доставить домой заслуженного звонаря. Когда?то он звонил в монастыре к заутрене, будучи совсем юным, — наверное, это было еще при императоре Николае Александровиче, а теперь это был старенький и сухонький человечек. В монастырь его привезли знакомые, а отвозить пришлось мне. Я спросила его:
— А куда везти? Какой адрес?
Он ответил: