Неприкосновенный запас - Яковлев Юрий Яковлевич (чтение книг .TXT) 📗
Гале стало холодно, она накинула на плечи шерстяную кофту, но не уходит. Не может уйти, стала моим добровольным спутником, идет рядом и своим сходством с Тамарой усиливает Остроту моих воспоминаний. И мне кажется, что я ничего не рассказываю ей, а просто она проникла в мои мысли, и они стали ее мыслями, и мы вдвоем думаем об одном и том же и видим одно и то же.
Я так и не снял пальто. Только стянул шарф, и он лежит у меня на колене.
И вдруг я говорю Гале:
- Хочешь, я покажу тебе палату, где после операции лежала Тамара. - И вижу в ее глазах не удивление, а готовность идти Тамариным путем, как бы долог и труден ни был этот путь.
На улице снег. Подгоняемый ветром, он катится под ноги бесшумными валами. И сквозь эту развевающуюся снежную кисею огни главного корпуса тускнеют. Мне кажется, что они сейчас совсем погаснут, скроются за темными шторами светомаскировки, а у подъезда появятся санитарные машины защитного цвета с красными крестами. Сейчас я распахну дверь, и мне навстречу ринется запах йода и карболки, и усталый хирург Гальперин посмотрит на меня как на безумного.
Мы заходим в подъезд. Нас сразу обдает ласковым теплом. Звучат голоса, откуда-то сверху доносится музыка, ребята стайкой бегут по белой мраморной лестнице, обгоняя друг друга. И никаких санитаров с носилками... Так наслаивает время: на горе - радость. А мы с Галей прорываемся к тому горькому слою.
Мы идем мимо комнат сказок, расписанных палешанами, мимо кабинета космонавтики, мимо зимнего сада с большими фаянсовыми лягушками. Здесь тогда была операционная. Здесь дневал и ночевал доктор Гальперин...
Звучит музыка. В зале идет какая-то большая массовая игра. Смех и хлопки. Как трудно пробираться сквозь смех к страданиям, преодолевать этот прекрасный слой мирного времени! Особенно трудно Гале.
В комнате, обтянутой малиновым атласом, я говорю:
- Здесь! Вторая койка от окна. Окно выходит в сад. Он тогда уже облетел. И только отдельные листочки желтели на черных, как чугун, ветвях.
Сейчас на месте "второй койки от окна" стоит старинный павловский диван. На нем сидят три подружки и о чем-то оживленно щебечут. Я подхожу к дивану. Подружки вскакивают и убегают.
- Здесь? - спрашивает Галя и проводит рукой по бархату. И кажется, как я, видит окрашенную в белый цвет госпитальную койку, видит подушку наволочка желтая, застиранная. Одеяло - шершавое, из шинельного сукна.
А я вижу Тамару. Вижу ее бескровное лицо. Глаза закрыты. Губы запеклись. Мне кажется, что я ошибся и передо мной взрослая женщина, прошедшая трудную жизнь. Я узнаю и не узнаю ее.
- Тамара! Я пришел...
Она медленно открывает глаза - даже это движение стоит ей усилий - и смотрит на меня. Но ее тело, руки, лежащие поверх одеяла, не дрогнули, не восприняли моего появления, хранили каменную неподвижность.
- Загипсовали девчонку, как статую, - шепчет мне на ухо санитарка и подставляет табуретку. - Садитесь.
- Вы пришли, - едва слышно произносит Тамара. Ей и шевелить губами трудно, а может быть, больно.
- Я пришел. Тебе привет от всех ребят. И от дяди Паши.
- Его баян утонул, - говорит Тамара, - он переживает.
- Мы ему раздобудем новый баян, не хуже старого.
Я стараюсь всячески подбодрить ее, избавить от забот.
- Где Вадик? - вдруг спрашивает Тамара.
- Его бы сюда не пустили, - уклончиво говорю я. - Но я все знаю про записку.
Она не выразила своего недовольства, что ее записка не сохранена в тайне тем, кому была адресована.
Она сказала:
- Я надеялась, что он придет, что он придет, что он...
И тут я забываю, что надо отвечать тихо. Я распаляюсь и говорю горячо, убежденно:
- Тамара, тебя оперировал прекрасный врач, он спасет твою ногу, вот увидишь!
Тамара качает головой, вернее, делает чуть заметное движение, но я улавливаю его и с жаром говорю:
- Ты будешь жить!
- Не нужна мне такая жизнь, - говорит Тамара. - Моя жизнь в том, в чем я могу себя выразить. В танце. А жить, не выражая себя, - пустота.
- Разве только в танце можно выразить себя? - спрашиваю я.
- Нет в мире другого такого искусства, в котором человек участвует весь... каждым ударом сердца, каждым мускулом, каждой клеточкой. Он весь со своими переживаниями в танце, в удивительном единстве тела и духа... Вы же сами меня учили.
- А любовь? - вдруг спрашиваю я и сам толком не понимаю, почему я заговорил о любви. Может быть, от отчаяния.
- Одной любви человеку мало. Любовь зачахнет без живительных сил, которые дает человеку самовыражение.
- Но ведь, кроме танца, есть много других возможностей выразить себя!
- У меня нет. Вы же все понимаете, Борис... Я раньше мечтала о театре. А теперь мне снится "Тачанка". - Она назвала меня Борисом и этим как бы уравняла меня с собой или себя со мной.
Она устала. Ей было тяжело держать глаза открытыми. Боль накапливалась, переполняла ее, губы побелели.
- Вам пора идти, - сказала мне неизвестно как возникшая санитарка и протянула руку к табуретке.
Табуреток, что ли, у них не хватает? Я встал.
- До свидания, Тамара. Я скоро приду снова. Что передать ребятам?
- Скажите, что я их люблю...
Я еще постоял немного. Потом спросил:
- Что передать Вадиму?
Тамара открыла глаза и, как сквозь дым, посмотрела на меня.
- Привет... Что еще передать?
6
Я очнулся. В руке у меня старая увольнительная записка. Рядом Галя, притихшая, ошеломленная. Я внимательно посмотрел ей в глаза, они слегка потемнели, и мне показалось: они видели все то же, что видела Тамара, и она, моя Галя, стояла на той огненной невской переправе, и ее освещала ракета, которая раскачивалась над водой. Я смотрел ей в глаза и слышал, как воют мины, и с ледяным шорохом пролетают осколки, и как всхлипывает река, прежде чем взметнуть в небо водяной столб. И я спрашиваю ее, мою ученицу, имел ли я право тогда сказать "нет", если бы Тамара спросила у меня разрешения. И по Галиным глазам, напряженным и решительным, понимаю: нет, не смел я запретить Тамаре выполнить свой высший долг. И если бы Галя была там, не послушалась бы она моего "нет", разжаловала бы из киндерлейтенантов. Потому что не нужен ей такой учитель танцев и не нужны ей танцы ради танцев, если идет бой.