Черты и силуэты прошлого - правительство и общественность в царствование Николая II глазами современ - Гурко Владимир Иосифович
Само собою разумеется, что Горемыкин отставки Столыпина не принял и кое-как его успокоил, а в разговоре со мною просил меня по возможности загладить происшедшее у меня со Столыпиным недоразумение.
Тем временем Государственная дума, по-видимому тоже осведомившись о происшедшем инциденте, постановила не давать голоса каким-либо представителям ведомств, иначе как если они заявят, что говорят по поручению своего министра, чем лидеры Думы, по-видимому, рассчитывали лишить меня возможности отвечать на возражения, которые будут высказаны на мою речь.
Узнал я об этом решении Государственной думы лишь в самой Государственной думе, где ко мне подошел чиновник Министерства внутренних дел, дежуривший в Думе во время ее заседаний, и, сообщив о решении Думы, передал мне, что Столыпин в Думе не появится, но уполномочивает меня говорить от имени министерства.
За прошедшие со времени моего выступления три дня лидеры Государственной думы успели ознакомиться с моею речью, к тому времени уже напечатанной, успели и составить ответные речи. Хотя нет такой вещи и таких утверждений, против которых нельзя было бы возражать, но тем не менее Петрункевич, один из лидеров кадетской партии, взявшийся мне возражать, не блеснул при этом ни остроумием, ни красноречием. С своей стороны, я, памятуя то смущение, которое меня охватило при мысли об экстренном выступлении, заранее заготовил мои возражения на еще не высказанные речи. Помог мне в этом, совершенно для меня неожиданно, один из бывших моих сослуживцев по земскому отделу, барон А.Ф. Мейендорф (впоследствии товарищ председателя Четвертой Государственной думы). Он мне прислал какой-то сборник, в котором была напечатана речь Герценштейна[580], сказанная им в Москве на состоявшемся в апреле месяце общеземском собрании, посвященном рассмотрению аграрного вопроса.
В этой речи Герценштейн доказывал совершенную нелепость принудительного отчуждения частновладельческих земель, утверждая между прочим, что участие в законодательных учреждениях представителей землевладения существенно важно, так как облегчает борьбу с представителями промышленности и вообще денежного капитала. Использовал я также сообщенное мне из Крестьянского банка усиленное ходатайство некоторых членов Государственной думы кадетской партии, отстаивавших мысль о принудительном отчуждении, о немедленном приобретении принадлежащих им земельных имуществ. Между прочими усиленно ходатайствовал об этом член Государственной думы, предводитель одного из уездов Самарской губернии, некто Протопопов, подпись которого значилась на обсуждавшемся предположении 33 членов Думы.
Я решил, что этих двух фактов для меня совершенно достаточно и что я могу свободно игнорировать всякие сделанные мне возражения, так как главного, а именно представленных мною фактов, они опровергнуть не могут.
В этом огромная разница между судебными речами и политическими. В судебной речи нельзя оставить ни одного утверждения противника неотвергнутым; наоборот, в политических речах можно и даже должно для успеха не обращать никакого внимания на заявления противной стороны. Происходит это оттого, что во всяком судебном деле вопрос идет в установлении того или иного совершившегося факта, вследствие чего можно опровергнуть все, за исключением одного доказательства этого факта, чтобы все-таки не опровергнуть самого факта, ибо одного неопровергнутого доказательства достаточно, чтобы его установить. Наоборот, в политических речах, где вопрос идет о чем-то предположительном, совершенно достаточно одного серьезного доказательства его вредоносности, чтобы утратило значение все, высказанное в его пользу.
Моя реплика была вследствие этого весьма краткой, что, однако, не мешало ее успеху. Раздалось даже несколько весьма жидких аплодисментов. Само собою разумеется, что преобладающее большинство членов Государственной думы отнеслось к Стишинскому и ко мне определенно враждебно. Стишинский при вступлении на кафедру был встречен криками «в отставку». Такой же прием был устроен и мне. Как сейчас, вижу я члена Думы Жилкина[581], сидевшего в верхних рядах, усиленно кричащего: «В отставку-ку-ку!», причем при восклицании «куку» он прятался под пюпитр, которыми были снабжены все места, предназначенные для членов Думы. Засим поднялся общий шум и крик, что вынудило меня, сложив руки на груди, сказать, что я подожду, но столь же мало склонен отказаться от слова, как не намерен и им пользоваться, пока не водворится тишина. Прием этот оказался действительным, и меня выслушали при полной тишине. Герценштейн, конечно, возражал, но все, что он мог сказать, это то, что он может ныне установить, что «нас читают», что уже составляет некоторую победу общественности. Относительно же того крутого изменения, которое произошло в его взглядах, то тогда он говорил теоретически, ныне же приступили к практической работе, перед которой теории должны по временам склоняться.
Прения по земельному вопросу, как я уже упомянул, послужили некоторою гранью в способах действий Государственной думы. Став с места в оппозицию к правительству. Дума с первого месяца своего существования все же соблюдала некоторое внешнее приличие и корректность в отношении к правительству. После декларации правительства она усилила свою атаку против власти, а после прений по аграрному вопросу окончательно перешла к революционному образу действий. Проистекало это, несомненно, оттого что Дума приходила к убеждению, что простой оппозицией правительству она не вырвет власти из рук короны, что правительство еще недостаточно испугано, что надо повторить те события, которые привели к Манифесту 17 октября, чтобы вырвать у монарха дальнейшие уступки. Члены кадетской партии желали попросту вытаскивать каштаны из огня чужими руками, а именно руками социалистов, совершенно не соображая, что революция, коль скоро она разыграется, в своем размахе не остановится, пока не дойдет до крайних пределов, и что в числе ее жертв в конечном результате будут, несомненно, они сами, т. е. вся буржуазная интеллигенция, что на практике столь неоспоримо доказала революция 1917 г.
На сцену выступают трудовики и такие даже не темные, а определенно беспринципные личности, как Аладьин, бывший перед тем гидом по различным вертепам разврата в Лондоне, а впоследствии во время мировой войны и революции 17-го года превратившийся в наймита английской тайной полиции[582]. Этот тип, открыто предававшийся бесшабашному кутежу по разным шато-кабакам, с кафедры Государственной думы произносил пламенные обличительные речи, причем не останавливался перед такими фразами: «Под царской мантией струится кровь», что не вызывало замечаний и со стороны председателя Государственной думы.
Как должно было реагировать на это правительство?
Думается мне, во всяком случае, не игрой в молчанку. Не принадлежа к составу правительства, я лишен был возможности что-либо лично предпринять и ограничивался поневоле лишь тем, что при произнесении подобных речей демонстративно, на виду у всей Думы, хохотал в лицо неистовствующего с думской кафедры оратора, благо министерские кресла находились рядом с этой кафедрой.
Сказал я однажды, перед открытием заседания Государственной думы, кому-то из министров, не помню, кому именно, сидевшему со мною рядом, настолько громко, что это услышали многие члены Думы, толпившиеся в проходе, отделявшем ложу министров от мест депутатов: «Послушаем, что будут нести сегодня эти хулиганы». В связи с моей речью по аграрному вопросу все это вызвало ко мне определенную злобу многих членов Государственной думы и, разумеется, прежде всего их лидеров. При этом мне было известно, что ни Горемыкин, ни Столыпин не одобряли такого образа действий. Они полагали, в особенности Столыпин, что по отношению к Думе правительство должно выказывать олимпийское спокойствие и отнюдь не проявлять какой-либо эмоциональности, т. е. ничем не выражать своего негодования. Примириться с таким образом действий я не мог и продолжал держаться по-своему, тем более что никто из состава правительства вопроса этого со мною не поднимал.