Сын помещика 14 (СИ) - Семин Никита (читаем книги онлайн .TXT, .FB2) 📗
— И как?
Я окинул взглядом темно-синее платье, которое Настя приложила к ней спереди.
— Тебе идет синее. Лицо от него становится собраннее.
Александра хмыкнула, не зная, считать ли это комплиментом.
— Вот, — Настя ткнула пальцем в ворот, — здесь сделаем поуже, по-городскому. И кружево не нужно, оно только старит. Пусть будет гладкий лиф и юбка без лишнего. А вот Софье…
Она обернулась к девочке. Та подняла голову, сжимая в кулачке медную пуговицу.
— … Софье сошьем теплое, с меховой опушкой. Зима долгая. И платье к выходу, синее в полоску, как у моряков, — она покосилась на меня. — У Зубовых ведь все в семье с флотом повязаны?
— Мама, у меня будет как у моряка? — спросила Софья, и глаза у нее снова сделались круглые.
— Может, не стоит? — попробовала отказаться Александра.
— Стоит, — решительно мотнула головой Настя
Я молча стоял и смотрел на них. Пока что ответа от меня и не ждали. Еще вчера Александра жалась к стене у окна в чужом доме, а теперь стояла посреди комнаты с платьем, примеряя на себя не ткань, а ту жизнь, от которой ее когда-то отрезали. Настя сновала вокруг нее с ножницами и лентой, и в ее суете не было ни капли снисхождения — только азарт человека, который любит переделывать чужое надоевшее в чужое новое, открывая для меня новую грань своей личности.
Я вдруг подумал, что в этот день — первый после Рождества — дом, сам того не зная, встал на новые рельсы. Анна уехала на свою квартиру. Я заперся с реформой. А эти две женщины, оставшись вдвоем, сделали то, что умели делать русские женщины во все времена: принялись обживать пустоту, сшивая ее в нечто теплое и годное для жизни.
Мои мысли прервал стук в дверь. Девушки притихли, с любопытством покосившись в сторону прихожей. У всех нас одновременно возник один вопрос — кто же это мог быть?
Глава 15
26 — 27 декабря 1859 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Я открыл дверь и не сразу узнал гостя: на пороге, отряхивая снег с воротника, стоял Венявский. В этот раз он был без привычной скрипки. А я уж грешным делом стал считать, что он с ней никогда не расстается.
— Генрик Иосифович, — я посторонился, пропуская его. — Вот уж не ждал.
— А я, признаться, надеялся, что вы как раз дома, — Венявский шагнул в прихожую, стянул перчатки и огляделся с тем особым любопытством, с каким музыкант оглядывает чужое жилье: не комнату, а акустику. — Я извольте знать за портретом. Вы обещали, а я человек суеверный: пока мой портрет не висит на стене, мне кажется, будто я сам еще не вполне в Петербурге.
— Он готов, — сказал я. — Как я вам и говорил. Простите, что не прислал сразу: как-то замотался, и совсем вылетело из головы.
Венявский махнул рукой, снимая с плеч шинель. Под ней оказался темный сюртук, на лацкане блеснул орден.
Из гостиной выглянула Настя, но, увидев, что гость ко мне, тихо отступила и прикрыла дверь. Только Софья, не утерпев, выглянула в щелку — и снова спряталась.
— Проходите, — я указал в сторону зала.
Венявский шагнул, но остановился у порога и, покопавшись во внутреннем кармане, извлек небольшой сверток в серой бумаге, перевязанный бечевкой.
— Это вам. С Рождеством.
— Право, не стоило…
— Стоило, — отрезал он с улыбкой. — Внутри — ноты. Не мои, не пугайтесь. Одна вещица, которую я услышал в Варшаве и записал по памяти. Мне показалось, вам будет любопытно: там в басу ходит такая линия, что она у вас в голове наверняка ляжет на стихи.
Я принял сверток, чувствуя неловкость: подарок без ответа. Но Венявский уже прошел в зал, оглядел стол, заваленный бумагами, придвинутый к окну, и присвистнул — тихо, без пошлости, как человек, увидевший знакомый беспорядок.
— Работаете, — констатировал он.
— Как видите, — усмехнулся я в ответ.
Он не стал расспрашивать дальше. Подошел к стене, где стоял мольберт с портретом, снял тряпицу, что его прикрывала, и долго молчал, разглядывая холст перед собой.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Вы поймали то, что я сам в себе не всегда вижу. Я уже знаю, где размещу его в своем доме. А пока… — он повернулся ко мне, — поговорим.
Генрик опустился в кресло, не спрашивая позволения, и взглянул на меня в упор.
— Я слышал о вашем выступлении у Балакирева.
— Уже? — удивился я. — Ведь и суток не прошло.
— Слухи в столице разносятся быстрее пожара, — Венявский усмехнулся одними губами. — Мне о том утром рассказал знакомый, который присутствовал в гостях у Милия Алексеевича. Правда, я так и не понял с его слов — вы не то пели, не то проповедь читали. Слова он мне толком передать не смог, а вывод уже готов: Винокуров поет, что законы пора ломать.
Я почувствовал, как у меня холодеет в груди.
— И вы ему верите?
— Неважно, верю я или нет. Важно, что через несколько дней о том будет судачить весь Петербург, и не в гостиных, а где потише, — Венявский подался вперед, и голос его стал ниже. — Зачем вам это? Зачем агитировать ломать законы, когда у вас за спиной — поручение самой Елены Павловны?
Я молчал, собираясь с мыслями. Потом встал, прошел к столу, быстро набросал текст песни, которую исполнил вчера, и вернулся к креслу.
— Я не агитировал, — сказал я, протягивая лист. — Вот что я пел.
Венявский взял лист, пробежал глазами. Потом поднял бровь.
— Здесь и правда нет ни «ломать», ни «законов» впрямую.
— Я пел о том, что ненужные законы следует отринуть, а начать — с чистого листа. Речь о старых установлениях, которые душат живое дело. О тех, что мешают, а не о том, чтобы ломать порядок.
Венявский дочитал и вернул лист.
— Вот и беда ваша, Роман Сергеевич, — он качнул головой. — Слова ваши очень неоднозначны. Я-то слышу, что вы хотели сказать. А клеветник услышит другое: «чистый лист» — это про то, чтобы все смести. «Ненужные законы» — это про царский порядок. И поди потом докажи, что вы не бунтовщик.
Я смотрел на него и чувствовал, как внутри поднимается глухое раздражение — не на него, на себя. Ведь я сам, еще там, у Балакирева, чувствовал, что песня неоднозначная, на грани. И все же спел.
— Что же мне делать? — спросил я скорее сам себя, чем прося совета. Но Венявский принял мой вопрос на свой счет.
— Не ждать, — он поднялся и посмотрел на меня в упор. — Первым сходите к Елене Павловне. Расскажите ей сами, что вы пели и о чем. Пусть она услышит ваши слова из ваших уст, а не от перепуганного чиновника, который нашепчет ей, будто ее протеже поет крамолу. Пока вы опережаете сплетню — вы владеете ею. Упустите день — она станет вашей тенью.
Он взял портрет и направился к выходу.
— И прошу вас, — добавил он уже от двери, — не тяните с визитом. Никакое покровительство великих князей не поможет, если в вас углядят бунтовщика.
Он ушел, и в прихожей остался только талый снег с его сапог.
Я постоял у двери, глядя на эти мокрые следы. Потом вернулся в зал, сел к столу и перечитал строки песни еще раз — теперь чужими глазами, глазами того, кто ничего обо мне не знает. Венявский был прав. Строки неоднозначные, потому что метафоричны. И каждый в них увидит что-то свое. Даже то, чего в них и не вложено.
Я взял чистый лист, обмакнул перо и написал коротко, без витиеватости: прошу о встрече, надобно переговорить о вчерашнем вечере у Балакирева, пока до вашего высочества не дошли чужие толкования.
Запечатал, кликнул Тихона.
— Отнесешь в Михайловский дворец. Лично в руки Ее Императорскому Высочеству. И жди ответа, сколько бы ни пришлось.
Тихон кивнул, накинул тулуп и исчез за дверью. Скрипнула парадная дверь внизу, потом все стихло.
Я остался один в зале. Снег за окном все шел — густой, отвесный, застилавший улицу. Я зажег лампу и сел ждать, глядя на дверь.
Время тянулось. В гостиной стихли голоса: девушки, очевидно, решили лечь спать. У меня буркнул живот, напоминая, что кроме завтрака в нем ничего не было. Я прошел на кухню и налил себе остывшего супа. Ел через силу, так как напряжение, поселившееся после слов Венявского, не отпускало, и аппетита не было. В доме было тихо, только часы в прихожей отсчитывали минуты, каждая из которых казалась длиннее предыдущей.