Великий Сатанг - Вершинин Лев Рэмович (книги .TXT) 📗
Боже правый! Арбалет немедленно развернулся и теперь целился в меня. Правда, недолго — я даже не успел испугаться. Мальчик шумно выдохнул, ослабил тетиву и мотнул головой.
– Забирай!
Не без оглядки я открепил манускрипт и услышал за спиною не слишком даже приглушенное:
– Нгенг!
Прозвучало не очень внятно, однако интригующе.
– Простите, не расслышал?
– Нгенг! — убежденно повторил мальчуган.
О, я не ошибся: сказанное, вне сомнений, относилось ко мне. Ну что ж, жена, в смысле — вторая, в свое время называла меня по-всякому, институтские власти мало в чем уступали ей, да и в транспорте у нас, как известно, не очень-то церемонный народ. От нечего делать я даже составил однажды словарик-определитель. Но «нгенга» там не было наверняка, могу поручиться.
Терпеть не могу лакун в интеллекте.
– Не откажите в любезности, молодой человек, пояснить мне значение термина «нгенг», — почтительно осведомился я у обладателя арбалета.
– Нгенг и слуга нгенгов! — последовало развернутое объяснение. — Холуй нгенгов, обкрадывающих мою планету!
Не скрою: когда меня что-то интересует всерьез, я становлюсь себе самому на удивление настойчивым и терпеливым. В ходе дальнейшего собеседования выяснилось, что мальчик — не просто так, а артист с Дархая, что арбалет — атрибут профессии, а словечко «нгенг» имеет, как правило, два основных значения: либо — некий весьма неприятный, злодышащий и мерзотворный глорр’г, либо — просто и ясно — гнусное подхвостье оранжевой своры.
Я попытался оправдаться. Мальчик непримиримо настаивал, что не глорг’гу в клоаке не место. За простое, понятное и такое родное слово «клоака» я и уцепился.
– Право же, душа моя, наши позиции смыкаются. Вы очень точно подметили, что весь этот объединенный гадючник можно, более того, нужно именовать клоакой…
Я не хотел этого, но меня понесло. Возможно, сыграл роль так и не съеденный завтрак. А возможно, и гаденькое, осклизлое какое-то чувствишко, оставшееся после ознакомления с содержимым крокодиловой папки.
И я попытался объяснить мальчику, судя по всему, твердо знающему только, что такое «нгенг», простую истину о наличии в мире вещей куда более скверных. И поток моего красноречия подогревала тупая, въедливая ненависть к самому себе.
Я, к сожалению, не Джордано Бруно, по натуре я скорее Галилей, и фрондер прекрасно уживается во мне с конформистом. Не все решается окладом. Я, хорошо это или худо, не могу жить без своей темы, без своей лаборатории, без моего Института, в конце концов. И я отвечу Дуббо согласием, какие бы условия он ни выставлял. И зря говорил один неглупый, но очень уж древний грек, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Можно, еще как можно…
Но — завтра. А сегодня можно позволить себе толику бунта. Особенно здесь, в гостинице, наедине с заезжим, неимоверно далеким от всех наших проблем гастролером…
…Я человек с двойным гражданством. Белая ворона.
И все, по сути дела, из-за того, что я терпеть не могу скрипку. С самого детства надо мною ножом гильотины висело семейное проклятие, и никто из родни даже не думал усомниться в том, что Ака будет великим скрипачом. Как папа, как дядя Эли, как дедушка по маме и прадедушка по папе. Скрипка была моим проклятием, она преследовала меня во снах, плотоядно причмокивая и плюясь канифолью, и я просыпался в холодном поту, а великие родичи, виртуозы смычка, смотрели на меня со стены сурово, никак не одобряя маленького непослушного Аку…
Я хотел играть в шахматы, но мама поговорила с тренером, и он попросил меня больше не приходить в секцию, потому что не хочет работать с неперспективным; он врал и злился на самого себя и поэтому был груб со мной, маленьким заплаканным мальчиком в бархатных штанишках до колен. Спустя много лет мы встретились на улице, и я кинулся к нему, но старик отвел глаза, не узнавая, и торопливо посеменил прочь…
Я мечтал о математическом классе, но директриса лицея была маминой подружкой еще с консерватории, и на экзаменах мне поставили жирную, отвратительно синюю единицу, а Борька, остолоп и зануда, все до точки списавший у меня, совершенно неожиданно для себя получил «отлично» и был принят, правда, совсем ненадолго…
И девочкам путь в нашу квартиру был заказан, потому что все они вертихвостки, говорила мама, и думают только об одном, а еще из-за них нужно драться, они любят это, и им безразлично, что мои пальцы — чистое золото, почти как у прадедушки по папе, а уличные мальчишки, они как раз и любят ломать такие тонкие, музыкальные пальцы, потому что завидуют тем, кто когда-нибудь, в отличие от них, сорванцов и беспризорников, обязательно станет великим скрипачом…
Пройдет немало времени, пока мама простит мне эту скрипку, и я тоже не скоро прощу себя за то, что продал нежно-розовую сладкоголосую Амати в первом же космопорту. Но я убежал из дому, и это было совсем неплохое время: я дрался в кабачках, где прирабатывал тапером за харч и койку, я подсаживался на пляжах к отставным астрофизикам и предлагал сыграть партийку-другую в шахматишки, а потом прятался в доках от пляжной полиции, поскольку эти горластые деды никак не желали поверить, что пацан мог выиграть их курортную заначку по-честному. А в четырнадцать я поступил в два университета сразу, еще не предполагая, что через год брошу оба.
Мало кто из моих аспирантов, да и коллег знает, что академик Рубин получил университетский диплом уже к тридцатилетию, просто как подарок от доброго приятеля-ректора…
Мне жаль было тратить пять лет на занудную тягомотину, обязательную, как скрипка в детстве. Я хотел изучать математику, играть в шахматы, трахаться и менее всего предполагал, что когда-нибудь буду преподавать сам.
Я искал свою дорогу. На ощупь, не думая ни о престиже, ни о последователях. Придись мне тогда по душе стезя монтажника-высотника, я стал бы им. Но нравилось мне другое. И даже сам Теодор свет Иоганнович, неотразимейший наш Дуббо, как-то признал в узком кругу, что теперь три института заняты исключительно решением «студенческих проблемок» Рубина. Я, помнится, удивился: неужели всего три? Возможно, впрочем, что остальным мои проблемки пришлись просто не по зубам. Наверное, я прикусил бы свой длинный язычок, если бы знал, что именно Теодор и возглавлял последовательно все три указанных института, после чего был переведен в администрацию Академии, как неспособный к научной работе…
Я легко загорался и еще легче охладевал. Единственной привязанностью к двадцати годам у меня была только скрипка, и частенько, размышляя под нежное пение струн, я искал и находил решения самых сложных, на первый взгляд попросту нерешаемых задач. И я не мог поверить, что это я — тот самый Ака, который продал свою Амати лохматому бомжу под космоангаром всего лишь за полбанки пива и твердую, как доска, но, правда, целую тараньку.
А потом… потом появился боэций, и это было, как выяснилось, навсегда. Я впервые увлекся по-настоящему, а ОИЭ был накручен на меня, как нитка на катушку, со всеми своими присутствиями, лабораториями и отделами. Разумеется, наматывали нитки строго с двух сторон и безукоризненно равномерно. Еще бы! Проблема боэция — полная паритетность, за исключением права вывоза (смотри пункт 1-й Порт-Робеспьерской декларации). Боэций — это возможность рождения принципиально новых технологий. Это, если угодно, ключ к всемогуществу…
Вот почему для меня были созданы все условия: теннис, рыбалка, спарринг-партнеры по боксу, премилые лаборантки, заранее согласные на все, — и никакой канцелярщины. Для оформления результатов существовала дирекция. И она, не стану отрицать, оправдывала свое наличие: отчеты переплетались в тончайший сафьян, снабжались великолепными заставками, тиснением, виньетками, миниатюрами и орнаментами в мавританском стиле.
Отпахав шестнадцать лет под двойным суверенитетом, как это все мило именовалось (до сих пор не могу понять, как конкретно они меня делили: вдоль или поперек? И кому какая половина доставалась?), я понял, что главная задача не имеет решения.