Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава (книги без сокращений .TXT, .FB2) 📗
И правда. Пока «мессеры» отваливали, разворачиваясь на второй заход, уцелевшие рвались в небо. Один ЛаГГ уже катил по полю, задирая хвост, набирая скорость — быстрее, быстрее, оторвался, пошёл, поджимая шасси. За ним побежал второй, у этого на разбеге сорвало плохо закрытый фонарь, мотнуло, но он удержался и всё равно полез в небо. На разбеге ты утка на воде, бей не хочу. Зато в воздухе есть шанс. Вот и рвались. Третий помчал следом, и не успел. «Мессер» со второго захода поймал его на самом отрыве. Короткая очередь, точная. Машина клюнула носом, чиркнула крылом землю и пошла кувыркаться, теряя куски плоскостей. Никто оттуда не вышел. Секунды две, ну три. Я лежал и смотрел, как гибнет человек, которого и в лицо не знал, и ничем, ну ничем не мог помочь.
Я вжимался в стылую глину и часто, мелко дышал. В кабине хоть руки при деле. А тут лежи да жди — пронесёт или нет. Впервые за все эти дни меня прошибло по-настоящему, до дрожи в коленях.
И тут я увидел Ерёму. Он не добежал до своей машины. Застрял на открытом месте, посреди поля, между капонирами заметался, не зная, куда кинуться, назад к стоянке или вперёд к щели. Мальчишка растерялся, потерял голову, вжал её в плечи и стоял столбом, а сверху уже надвигался в новый заход третий «худой», и трасса его тянулась через поле прямиком туда, к парню.
Не знаю, что во мне щёлкнуло. Ни решения, ни трезвой мысли — тело сработало само, как тогда, в кабине. Я вскочил и рванул к нему через открытое поле, пригибаясь, чувствуя спиной, лопатками, затылком, как накатывает этот проклятый вой. Сзади заорал Кондрат, что-то злое, отчаянное, звал назад. Плевать. Ерёма вот он, свой, живой пока, и до него двадцать шагов.
Трасса легла раньше, чем я добежал. Прошлась совсем рядом, взрыла землю в двух шагах от него, и Ерёму швырнуло осколками, комьями земли, взрывной волной. Он мешком осел на землю. Я подлетел, упал рядом на колени. Живой. Оглушённый, с залитым кровью лицом, но живой. Хрипел, ворочался, тянул что-то невнятное, глаза плавали, не находя меня.
— Держись! Держись, слышишь! — я и сам не слышал своего голоса за грохотом.
Подхватил его под мышки и поволок. К щели — узкой траншее в рост человека, отрытой у края стоянки как раз на такой чёрный случай. Десять шагов показались мне длиннее взлётной полосы. Ерёма был тяжёлый, обмякший, ноги его безвольно чертили борозды в пыли, голова моталась, а сверху снова наваливалось, и я тащил, тащил, стиснув зубы, ожидая спиной, что вот сейчас, вот сейчас меня прошьёт насквозь, и всё кончится. Кто-то подхватил Ерёму с другой стороны. Тот самый рябой боец, что первым крикнул «воздух». Вдвоём мы доволокли, свалились в щель, уронив раненого на дно, и сами рухнули сверху, вжимаясь в стенку.
В щели уже сидели человек пять, а то и шесть. Прижались к сырым земляным стенкам, вбирая головы в плечи при каждом заходе, при каждом накате воя. Земля тряслась, ходила ходуном. С бруствера сыпался песок, забивался за ворот, скрипел на зубах, лез в глаза. Пахло сгоревшим порохом, гарью, вывороченной сырой глиной и ещё чем-то приторным, от чего мутило. Ерёма стонал, приходил в себя рывками, я зажимал ему рассечённую бровь ладонью, кровь толчками текла между пальцев, тёплая, липкая. Один раз он рванулся, забормотал, попробовал встать, я придавил его к земле: лежи, лежи, куда. Не слышал он ни черта, только шлёпал разбитыми губами.
Напротив, привалившись к стенке, сидел молоденький оружейник. Я его помнил, он вчера у пулемётов возился рядом с Клавой, совсем ещё пацан. Сидел и смотрел прямо перед собой широко открытыми удивлёнными глазами, будто силился что-то понять и никак не мог. Гимнастёрка на боку темнела. Сосед тронул его за плечо, окликнул раз, другой, а он мягко, послушно завалился набок, и только тогда я понял, что смотреть ему уже нечем и незачем. Осколок вошёл под лопатку. Ни крика, ни стона. Вот только дышал человек — и нету. В одну секунду.
Я отвёл глаза. К горлу подкатило горячее, кислое. Держи, приказал я себе, стиснув зубы. Держи Ерёму, зажимай бровь, дыши. Больше от тебя сейчас проку нет.
Рядом со мной пожилой боец из аэродромной команды часто, мелко крестился заскорузлыми пальцами, шевелил губами беззвучно, и, кажется, сам не замечал, что делает. Я его не осуждал. Сам чуть губами не зашевелил следом.
А наверху шёл бой. Не только штурмовка. Те двое наших, что успели взлететь, вцепились в «мессеров», и теперь над полем закрутилась карусель. Я слышал её по звуку, не поднимая головы: вот прошли на форсаже, с надрывом, вот кто-то дал длинную, вот вой сорвался в другую тональность, взвизгнул, ушёл вверх. Один раз над самой щелью пронеслись две тени, одна за другой, вплотную, и я всё-таки задрал голову — наш ЛаГГ висел на хвосте у «худого», гнал его прочь от стоянок, огрызаясь короткими прицельными очередями. Голубь. Я почему-то сразу, без сомнений понял, что это он, по злой, расчётливой, экономной манере, по тому, как чисто и цепко он держал противника в перекрестье, не давая ему ни отвернуть, ни снова зайти на аэродром. Отжимал в сторону, в чистое поле, подальше от нас. «Шмитт» вертелся, пробовал уйти вверх, на вертикаль, но Голубь не пускал, срезал угол, висел как приклеенный. Второй наш прикрывал сверху, отгонял тех, кто пробовал зайти ведущему в хвост. Пара работала слаженно, и я, глядя снизу, вдруг поймал себя на том, что читаю этот бой как раскрытую книгу — кто кого, куда, зачем. Только сказать об этом было некому и незачем.
Заговорили зенитки. У дальнего края поля звонко, взахлёб залаяла счетверённая установка, вспарывая небо красноватыми пунктирами. К ней тут же подключилась вторая, откуда-то из-за хат. У счетверёнки крутился совсем молоденький наводчик, без пилотки. Вцепился в рукоятки, вёл стволы за «худым», а стреляные гильзы сыпались из-под установки грудой, звенели, катились под ноги подносчику. И «мессеры» разом стали осторожнее, задёргались. Одно дело утюжить беспомощную землю, другое — лезть раз за разом под кинжальный зенитный огонь, тут и самому недолго остаться. Один из них, выходя из очередного захода, вдруг качнулся, будто споткнулся в воздухе, оставил за собой тонкую белую струйку и потянул со снижением в сторону к реке, к своим. Попали, задели. По щели прокатился хриплый, ликующий рёв — мужики орали, потрясали кулаками, будто это могло что-то добавить, будто так они хоть на грош возвращали своё.
А потом всё кончилось. Так же внезапно, как началось. «Мессеры» отвалили разом, набрали высоту и растворились в светлеющем небе, туда, за реку, откуда пришли. И упала тишина. Ватная, ненастоящая, уши она давила похуже грохота. В голове гудело. Напротив трещал и чадил горящий самолёт. Где-то в стороне тонко, на одной ноте стонал раненый, и сорванный голос звал санитара.
Из щели выбирались медленно, по одному, оглушённые, серые от пыли с ног до головы, будто вывалялись в муке. Я тащился последним, вытянул за собой Ерёму. Он уже приходил в себя, мотал головой, силился встать, цеплялся за меня, губы шевелились, но слов было не разобрать. Контузило крепко, похоже, оглох на оба уха, и по лицу, по вороту, по всей гимнастёрке расплывалась кровь из-под рассечённой брови и из плеча, куда вошли осколки. Среднее ранение, сказал бы фельдшер, кость цела, до свадьбы заживёт. Но сейчас мне оставалось лишь придерживать, чтоб не завалился, и твердить как заведенный «Отвоевался ты пока, полежишь, отдохнёшь, все будет хорошо».
На поле, где полчаса назад размеренно оживал аэродром, теперь чадили две машины, зияли свежие чёрные выбоины, валялись куски дюраля. Санитары с носилками бежали, пригибаясь по привычке. Подоспели еще парни с брезентом и лопатами, чтоб сбить пламя. Оттаскивали раненых. Горелую полуторку обходили, там еще шипело, и лопались бочки с остатками топлива. Один парень с обгоревшей до колена штаниной стоял посреди поля, озирался, не понимая, куда себя деть. На прежнем месте Клава уже расположилась со своими пулемётами, щёлкала затвором, придирчиво осматривала. Когда она чуть повернула голову, стала видна наспех замотанная щека и губы, сжатые в нитку.