Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава (книги без сокращений .TXT, .FB2) 📗
‐ Ты не один, – отозвался Барабаш от своей ножовки. – Я с ноября.
‐ С ноября – это уже старик, – Кузьмин подул на кромку. – Я с сентября сорок первого. Только у меня из них четыре месяца госпиталя, так что считай не с сентября.
‐ А вы, товарищ старший лейтенант?
Голубь, проходивший мимо, остановился, но отвечать не стал: посоветовал Аркаше идти спать, раз подъём в четыре, и ушёл.
‐ Я с марта, – виновато сообщил Артём, не отрываясь от своего обрезка.
‐ А я с мая прошлого года, – Пётр щёлкнул костяшками. – Под Харьковом. Хотя это, если по совести, и войной‑то назвать трудно.
Аркаша спросил, почему.
‐ А потому. Двенадцатого началось, а через полторы недели полка не было. Собрали остатки, отвели, дали новые машины и повезли обратно. Вот с тех пор и считаю.
Он вернулся к своему листку. Маше он писал каждый вечер.
Я сидел напротив и считал. Кубань сходилась, та самая из семейных баек, которые каждое девятое мая пересказывали за столом. Место совпало, и от этого мне стало не по себе ещё в апреле, когда я впервые увидел море слева по борту.
А год не сошёлся. Дома всегда говорили, с сорок третьего. Не с сорок второго, не «с весны сорок второго», а именно с сорок третьего. А то, что было десятого августа, когда я его вытаскивал из горящей машины и потом полтора часа не мог разжать пальцы, дома не рассказывали вообще. И «яков» на самом деле не оказалось. Тут стоял на дальней стоянке чужой «як» с текущим радиатором, Пётр подошёл к нему, спросил про фонарь, и всё.
‐ Командир, – Кондрат возник из темноты со своей банкой и кисточкой. Он их с обеда держал наготове, я видел. – Пятнадцатую?
‐ Рисуй. – кивнул я, продолжая думать о своем.
Он полез на плоскость и стал рисовать, а Пахомыч, не поднимая головы от киселя, заметил, что краску надо было брать у него, а не у оружейников: у них она жидкая и через месяц слезет.
Восемнадцатого мы ходили с Бирюковым ещё раз на дороги южнее, и сходили чисто: зенитки положили далеко, истребителей не было вовсе. Бирюков передал через связного, что потерь нет и что он это отметил, где надо.
Девятнадцатого и двадцатого летали на прикрытие войск по два раза. Немцы сидели на рубеже и никуда не собирались. Где‑то в те дни я поймал себя на том, что назначил им конец мая, и прикинул даже, куда нас перебросят потом. К двадцатому Голубая линия стояла по‑прежнему. Когда её прорвут, я не помнил. Знал только, что Тамань будет осенью.
У Артёма на третий день из обрезка получилась брошка: кружок с процарапанным изнутри самолётиком и звёздочкой, залитой краской с обратной стороны. Он показал её только мне, спрятал в карман гимнастёрки и весь вечер хлопал, проверяя. Правда, для кого это, так и не сказал.
Глава 8
Двадцать первого к полудню на метеопосту БАО намерили двадцать восемь градусов жары, и это в тени. А ее на нашем поле не было нигде, кроме как под плоскостями, и там все время кто‑нибудь спасался от пекла. Пыль ненадолго прибило коротким дождиком в ночь на двадцатое, но толку было мало. Водовозка ходила от ерика и обратно без остановки.
Гимнастёрка, даже когда просыхала, вставала колом на спине. Сколько бы я нее не споласкивал, эффекта хватало ненадолго. Вода в термосе у кухни к обеду нагревалась и еще больше отдавала жестью. Я всё равно выпивал по три кружки подряд перед вылетами.
Кондрат приспособился мочить тряпку и подкладывать её мне под шлемофон вместо байки. Она высыхала за полчаса, но зато эти полчаса были сносные.
Пакет из дивизии привёз связной У‑2 под вечер. Батя прочитал его у себя, потом вышел и собрал командиров эскадрилий, а через полчаса построили всех, кто был на земле.
Соседей накрыли накануне, в час дня. Восемнадцать «лаптёжников» под прикрытием заходили с юга из‑за балки. Четыре машины сгорели на стоянке, две стояли на ремонте там же под сетями и сгорели вместе с сетями. Убито семеро, из них пятеро – технари.
‐ Готовность номер один – от рассвета до темноты. Звено, посменно, каждые два часа, – Батя оглядел строй, ни на ком не задерживаясь. – Люди в кабинах, не под плоскостью. Машины растащить по капонирам, стоящих в линию чтоб не видел. И сегодня же вырыть щели.
В самом низу бумаги от руки было приписано, что о засыпанных воронках докладывать в дивизию ежедневно к восемнадцати ноль‑ноль. Гуреев прочёл эту строчку вполголоса, и Кузьмин из угла заметил, что воронки, стало быть, уже запланированы.
Щели мы рыли до темноты и потом ещё при фонарях. Копать было непросто: сверху сухая корка в ладонь, под ней глина, а глубже плотный серый грунт, который лучше было долбить киркой. Рыли по трое: двое в яме, один наверху оттаскивает.
Руководил, как водится, Пахомыч.
‐ Прямую не рой. Это тебе не укрытие, а открытая могила. Зигзагом иди. Через каждые три шага излом.
‐ А зачем? – Аркаша уже стоял по пояс в своей яме и был красный, как варёный рак.
‐ А затем, что осколок по прямой летит.
Заболотный поглядел в яму через свои очки, сощурив глаза, и спросил в воздух, какая тут глубина, и сам ответил, что метр двадцать. Велел углубить до метра шестидесяти.
‐ Метр шестьдесят, – повторил Аркаша с вызовом в голосе и сжал губы.
О том, что немцы в конце мая начнут ходить по нашим полям, я не помнил. Всё, что знал, касалось только небо над Кубанью. А что при этом творилось на земле, похоже, предстояло узнать.
Двадцать второго моя пара стояла в готовности с рассвета. Это самое муторное. Сидишь в кабине пристёгнутый, парашют под задом, шлемофон на голове, и не спишь, потому что нельзя, и не бодрствуешь, потому что заняться нечем. Через полтора часа спина мокрая, а ноги затекают так, что потом подгибаются.
Пётр стоял вторым дежурным, его машина была в соседнем капонире. Часов в семь разрешили вылезти размяться, и мы сели на ящики в тени под плоскостью, где еле помещались двое.
‐ Ну как там Маша? – я стянул шлемофон и положил его на колено.
Он ответил не сразу. Пошарил в кармане гимнастёрки и вытащил протёртый конверт.
‐ Письмо пришло с той почтой. Она теперь в сортировочном.
‐ Это как?
‐ А так, что везут раненых эшелонами, и надо на месте разобрать, кого куда: кого дальше на восток, кого в свой госпиталь, а кому сразу к врачу. И всё это, Коля, ночью, потому что днём станцию бомбят.
Он раскрыл конверт, посмотрел в него, но читать с листане стал.
‐ Пишет, что научилась спать сидя. Прислонится к печке и дремлет. Просыпается, говорит, всегда от того, что кто‑нибудь позовёт «сестрица», и всё, вскакивает. Даже если это не ее зовут и вообще во сне бормочут.
‐ По‑прежнему рук не хватает?
‐ Все так. Там у них девчонка из‑под Вологды, окает так, что раненые нарочно её переспрашивают, чтоб она ещё раз сказала, и смеются. Но она не в обиде. И начальник отделения у них, старик, который под утро всех гонит спать, а сам до последнего не уходит.
Пётр помолчал, повертел конверт и убрал его обратно.
‐ Она рапорт подала. Проситься в полевой, поближе.
‐ А ты ей что?
‐ А я отписал, чтоб не выдумывала. – Он усмехнулся половиной лица, той, что не обожжена. – Она мне на это, что решает окончательно не она, а начальство, так что нечего и обсуждать. Ну и что я ей теперь скажу?
Я не знал, как реагировать и лишь сочувственно кивнул.
‐ Письма её у меня по номерам лежат, – добавил он через минуту. – Она их сама нумерует, знаешь же. Только четвёртого нет, потерялось где‑то по дороге.
‐ Так спроси у нее, что там было?
‐ Спросил. – Он потёр большим пальцем костяшку. – А она мне в ответ, что не помнит. Столько времени прошло.
Он щёлкнул костяшками. Я попробовал повторить. Большим удалось, указательным тоже, а средний не дался, сколько я его не тянул.
‐ Не у всех получается, – сказал он. – У отца моего тоже не выходил средний. А у деда звонко щелкал.
В той жизни прабабку я не застал – её не стало задолго до меня. Бабушку помнил хорошо – она пекла обалденные пироги с сушёной вишней. А в каком году бабушка родилась, я не знал. Может даже у неё была сестра или брат.