Трилогия об Игоре Корсакове - Николаев Андрей (бесплатная библиотека электронных книг TXT) 📗
— Сейчас врач будет, — сказал Мандрыка, — вот на ноги встанешь, уши то надеру. А за бумаги не беспокойся, я доставлю, куда следует.
Час спустя ординарец полковника покинул расположение полка, увозя в ташке пакет, с приказом доставить его князю Николаю Ивановичу Новикову в собственные руки.
Глава 2
«…в возникновении нового героя художник видит не продолжение традиций классической живописи, в большинстве своем умирающих или уже погребенных под натиском молодого искусства, но перспективы модальности взгляда, обращенного внутрь сознания творца, выход на стартовую точку, откуда возможно будет оценить предстоящее без неестественно-насильственной стимуляции личности. Обиталище мысли, раскрепощенной возникающим на холсте безумием, способно в случае кризиса вывести мечты на уровень невменяемости, стилистически…»
Игорь Корсаков зевнул и поднял глаза к потолку. Потолок студии был стеклянный и сквозь стекло на Игоря смотрели звезды. Четкие и блестящие, словно вкрапления слюды в темной породе, они иногда расплывались туманными пятнышками, двоились и тогда он прищуривал глаза, фокусируя зрение.
«…эстетика больного ума умерла, выхолощенная ремесленниками от искусства, — говорит Леонид Шестоперов, — авангард выродился, концептуализм в кризисе. Кого сегодня удивишь посыпанной золотым песком кучей дерьма на холсте? Кто остановится возле инсталляции из гниющих отбросов, нанизанных на шампур над угасшим костром? Прошло время, когда критики искали и находили в русских художниках выразителей отвлеченных и духовно свободных направлений живописи, графики, инсталляций и даже перформанса, вынужденных скрывать свои работы от официозных деятелей воинствующего соцреализма…»
— Ты зачем мне эту херовину подсунул? — спросил Корсаков, роняя журнал на пол, — я тебе что, первокурсница из Строгановки, чтобы охмурять меня забугорными публикациями? Ты еще расскажи, в чьих коллекциях твоя мазня висит и за сколько на последнем Сотби ушло нетленное полотно «Путь жемчужины через кишечник черепахи».
— А что, очень даже неплохо ушло, — пробурчал Леонид Шестоперов, терзая зубами вакуумную упаковку с осетровой нарезкой, — черт, нож есть в этом доме?
— Тебе лучше знать, — пожал плечами Игорь, — твой дом.
Шестоперов рванул упаковку, куски рыбы вывалились на рубашку, на джинсы. Масло потекло по подбородку.
— Во, бля, — Леонид собрал осетрину, сложил ее на блюдце и ухватил масляными пальцами бутылку виски, — ну, повторим?
— Давай, — Корсаков взял стакан, — за что пьем?
— За тебя, Игорек! Вот ты смог, а я нет, — с горечью сказал Шестоперов. Как обычно, к исходу первой бутылки он стал сентиментально-слезливым и завистливым, — ты смог остаться самим собой, не продать свое искусство, свой талант, свою душу…
— И живу, как последний ханыга, — добавил Игорь, — поехали, — он опрокинул стакан в рот, проглотил виски залпом и, нащупав пальцами маслину, закусил, сморщившись от сивушного привкуса заморского зелья. — Ты что, водку не мог взять? Все понты твои… всегда любил пальцы раскинуть.
— Ну, не ругайся, старичок. Тебя порадовать хотел. Вот ехал и думал: первым делом Игорька найду! Сядем, выпьем, вспомним былое, а потом и за работу. Веришь, нет — не могу там работать! Жлобы они там все! Галерейщик мне квартиру со студией в Челси снял — это после выставки в Бад Хомбурге. Давай, говорит, Леонид, твори! А я не могу… — Шестоперов хлюпнул носом. По мере опьянения он становился плаксивым и обиженным на весь свет, — и деньги… всюду деньги. Ты хоть знаешь, сколько берет какой-нибудь отставной пшик… шишка отставная за присутствие на открытии выставки в какой-нибудь занюханой, засраной, задроченой… их-к… галерее? Типа нашего Горби? Ну, Горби не знаю, но ва-аще… штук по пять, а то и по десять настоящих зеленых американских рублей, с портретом в парике! Жлобы они меркантилы…льные! Размаха нет, а они центы считают! Вот ты…
— Сижу себе на стульчике на раскладном, — подхватил Игорь, подумав, что если Леня стал путать слова, то пора сделать небольшой перерыв, — дышу вольным воздухом Арбата, отстегиваю бандюганам или ментам положенное и в ус не дую. Могу водочки тяпнуть, могу косячок забить.
Стадии опьянения Леня Шестоперов отсчитывал по собственной шкале: слезы-обиды; язык мой — враг мой, в том смысле, что не желает выговаривать то, что хочется; трибун-обличитель; братание с народом и последняя стадия, которую еще мог воспринять сам Корсаков — синдром пролетария, или «все на баррикады».
— Вот, видишь, ты свободен, Игорек, — с полным ртом закуски невнятно сказал Леня, — а мне там и выпить не с кем. Ходят вокруг картин со стаканами, улыбаются, зубом сверкают. «О-о, мистер Шестопиорофф!!! Как поживаете? Прекрасная выставка, пожалуй, я что-нибудь приобрету». Да бери даром, гад ты лоснящийся, только душу мою… мою, — Шестпоперов гулко стукнул себя кулаком в грудь, захлебнулся от переполнявшей обиды и, решительно схватив бутылку, разлил остатки по стаканам. — И сорвешься, а как не сорваться? Заказы стоят, сроки горят, галерейщики визжат, а мне — насрать! У меня — запой! Понимаете вы, кровососы, тоска у меня по стране своей непутевой, по родным осинам и сизым рожам!
— Этого у нас сколько хочешь, — подтвердил Корсаков.
Его тоже уже здорово повело — с утра ничего не ел, а под вечер на Арбат завалился Леня-Шест, прозванный так за длинную нескладную фигуру. К Игорю как раз клиент пристроился, портрет просил изобразить, так Леня его шуганул и утащил Корсакова к себе на квартиру. Сказал — гульнем напоследок, да и за работу пора.
Все это было знакомо — регулярно, раз в год Леня появлялся в Москве с опухшей физиономией и трясущимися руками, проклинал заграничное житье, где не то что работать, существовать русскому человеку невозможно, гулял на последние деньги, заработанные на западе и остервенело принимался писать, пропадая в мастерской дни и ночи. По мере исполнения заказов, наработки запаса картин, и появления ненавистных зеленых рублей, Леня резко менял точку зрения: жить в современной России — это медленно умирать, бездарно разбазаривая здоровье и талант. Никаких условий, никакого вдохновения, поскольку ничего святого не осталось на растерзанной, проданной и разграбленной демократами Родине. Шестоперов срывался за границу, чтобы через несколько месяцев вновь с плачем припасть к «неиссякаемому источнику хрустально-чистой русской души».
— Ты понимаешь, что я по кругу бегу, — Леня свернул голову очередной бутылке «Гленливета», — отсюда смотришь — там идиллия, но без выпивки невозможно и в результате запой. А здесь — работа запоем, но такая тоска берет, что снова рвешься за бугор. Я болтаюсь протухшей какашкой в проруби — ни утонуть, ни по течению уплыть. Вот ты четко решил: твое место здесь! И…
— Ничего я не решил, — поморщился Игорь, — я, может, и рад бы свалить отсюда, да время ушло.
Да, время он упустил. «Русский бум» кончился, ушло время, когда иностранцы толпились возле мастерских и сквотов в Фурманном переулке, на Петровском бульваре, в Трехпрудном, хватая картины, на которых еще не просохла краска, не торгуясь отслюнявливая баксы, марки и фунты. Ушлые «мазилки» нанимали студентов Суриковского и Строгановки и «творческий» процесс не останавливался ни днем ни ночью, подобно фордовскому конвейеру. Единицы смогли подняться на этой мутной волне, уехать за границу, пробиться в элиту и стать востребованными, но большинство осело пеной на Арбате и в Битце, вылавливая туристов и втюхивая им свои поделки, написанные между двумя стаканами бормотухи или дешевой водки.
— Штуку «зеленых» сюда перевел, а на последние деньги купил билет, — продолжал бубнить Леня, — черным ходом смылся из квартиры, это чтоб привратник, сука, не увидел. Такси на Ватерлоо, «Евростар» этот, мать его поперек, скоростной. Полдороги блевал — пивом на вокзале обожрался. Два с половиной часа и в Париже. А там на Северном вокзале вышел, денег — горсть медяков. А-а, — Леня залихватски махнул рукой, сбрасывая со стола бутылку «Швепса», — хер с ним! Автостопом до Родины. Через бундес, через Польшу, «ще польска не згинела», через Белоруссию, мимо пущи, где алкоголик наш Россию продал. Дышать вольным воздухом ехал, на просторы наши необъятные, а что здесь? — вопросил Леня, трагически снизив голос почти до шепота, — где Родина-мать? Где, я тебя спрашиваю? — рявкнул он неожиданно, нависнув над столом и вперив мутные глаза в Корсакова.