Небесный этюд. Дилогия (СИ) - Лунич Слава (книги без сокращений .TXT, .FB2) 📗
‐ Ага.
‐ Ты сколько сегодня летал?
‐ Три раза.
‐ Оно и видно.
Он отвернулся, а я не мог объяснить. Почему соль без сахара усваивается вполовину хуже. Я и сам не знал точного механизма. Поэтому налил себе кружку, бросил соли на глаз и ложку сахара из его же мешочка, размешал пальцем и выпил при нём, не поморщившись, хотя это было непросто. Спиридоныч следил за мной, как за человеком, который на спор ест мыло.
Через полчаса меня уже не мутило, о чём я ему доложил. Через два дня тоже все было отлично. Он подумал сутки, поговорил с Клавой, потом ещё сутки молчал, а на третий день выставил у капониров отдельный бачок и вывел на нём мелом «летчикам». Сахар туда шёл из его личного мешочка, и об этом он напоминал каждому, кто подходил. Пахомыч, разумеется, вспомнил, что на автобазе у них шофёрам летом давали то же самое, только не с сахаром, а с квасом, и что от кваса вообще‑то было бы еще лучше.
Хуже всех повёл себя меринок. Сладкое он учуял на второй день, повадился к бачку и лизал доску, на которую попадали капли. Спиридоныч в конце концов перевесил бачок повыше и полдня ходил косился на меринка.
Десятого нас подняли на разведчика, но поздно, его не догнали: к пяти тысячам он был уже недосягаем. Артём потом полчаса вздыхал в эфир, забывая отпускать кнопку.
Лапшин с пятого числа ходил чернее тучи: не выстрелил ни разу, потому что Кузьмин держал его в такой узде, что тот и головы не смел повернуть без разрешения. Десятого вечером я услышал у кухни обрывок разговора. «А я тогда для чего?» и ответ, что для того, чтоб ведущий был жив, а настреляться он ещё успеет.
В те же дни у Пахомыча пропали веники. Он привёз их с Кубани в мешке. Бани на новом месте не было и пока не предвиделось. Веники висели под навесом, и раз в неделю он их перебирал. Девятого насчитал двадцать четыре вместо тридцати.
Нашлось всё у мотористов: обломанным дубовым веником удобно было выметать из‑под чехлов то, что обычной метелкой не получалось. Пахомыч постоял над обломками, сказал про этих ребят пару крепких слов и унёс остальные к себе. И с тех пор спал прямо под ними.
Гринька из Дубровки к тому времени прижился на поле окончательно. Мать его гоняла домой, он возвращался. Таскал воду, подавал ветошь, бегал за папиросами, а Пахомыч пристроил его к макетам на логу. За неделю он загорел до черноты и обзавёлся немецкой пряжкой, которую носил на верёвке и никому не давал в руки.
Одиннадцатого в воскресенье было тихо до странности. Мы отходили два вылета и не встретили никого. С запада всё так же гудело и стояла бурая муть до половины неба, но в нашем квадрате было пусто, и «Тополь» дважды переспросил, точно ли мы там, где нам положено.
После обеда нас построили. Строй вышел короткий и не сильно парадный: дежурное звено осталось у машин, а половина полка была в замасленном, потому что переодеваться никто не стал. Гуреев вынес папку и нёс её двумя руками, и по этому все догадались, что будет, раньше, чем он раскрыл рот.
Приказом войскам фронта, от имени Президиума Верховного Совета Союза ССР, за образцовое выполнение боевых заданий командования и проявленные при этом доблесть и мужество… Голубеву – третий орден Красного Знамени. Тот самый, который, по январской записке Гуреева «ходил выше» с декабря по июль. Голубь вышел, взял коробочку, козырнул и вернулся в строй. Лицо у него было в точности то же, что за завтраком. Потом Гуреев назвал Воронова. Пётр сперва не двинулся. Гаврилов ткнул его в спину, тот шагнул и пошёл, и по дороге к Бате оправлял гимнастёрку одной рукой.
Лист на него Батя писал восьмого декабря при мне за одним столом с моим, и с тех пор про этот лист не было вестей. Гуреев объяснил уже потом: по дивизионной картотеке Воронов с августа сорок второго числился не вернувшимся с боевого задания, поправку послали отдельной бумагой и на месяц позже, а наградной пролежал там, где лежат бумаги на выбывших.
Орден Красного Знамени. Четырнадцать личных на декабрь, оговорка про ноябрьское взыскание в характеристике – и всё равно не срезали. В строю Пётр стоял как положено, а когда разошлись, сел на бруствер и раскрыл книжку. Но смотрел не на орден. Он водил пальцем по строчке с отчеством, где было выведено «Афанасьевич» через «а», как оно и должно быть. В прошлогоднем извещении, том, что вручили Маше под Камышином, писарь поставил «о».
‐ Ей напишу сегодня же, – он закрыл книжку и подержал её в ладони, взвешивая. – Она эту бумагу с осени носит.
Потом Гуреев взялся за второй документ, уже по дивизии, и там пошёл технический состав. Кондрату с двумя мотористами – медали «За боевые заслуги». Механик приколол ее тут же, слегка криво, и до вечера лазил с ней в мотор, а к ночи тёр керосиновой тряпкой.
К вечеру Гуреев обошёл всех с почтой. Мне пришло два письма, одно от матери. Карточки из дивизии в этот раз не было. Фотокорреспондент, снимавший Голубя в июне, фамилию мою записал в блокнот вместе с полевой почтой и, судя по всему, тем и ограничился.
Пётр писал Маше на бруствере, подложив под лист планшет. Он к тому времени завёл привычку рисовать на полях, и в тот вечер рисовал собаку – не Патрона, а какую‑то другую, лохматую.
‐ А наш‑то почему до сих пор прихрамывает? – спросил Пётр, не поднимая головы.
‐ Так не удивительно. Кость криво срослась, теперь это навсегда.
‐ Напишу, что он уже бегает, – сказал он и дорисовал собаке хвост.
Аркаша сидел поодаль и играл вполголоса ту самую бодрую вещь, которую привёз с собой в мае. Лукин пришёл с гармонью, послушал, сел рядом, но разворачивать не стал.
Ночью на двенадцатое пошёл дождь: сначала едва капало, потом разошлось и лило часа полтора с громом где‑то в стороне Прохоровки. В землянке потекло из‑под наката в двух местах, Пахомыч подставил котелки. Я лежал, слушал воду и думал лишь о том, что завтра двенадцатое.
Я помнил, что под Прохоровкой сойдутся танки и что после этого немец покатится назад. Сколько там сгорело за один день, я как‑то слышал, но запоминать не было нужды.
Было бы лучше бы, если бы точно знал, кто из наших не сядет вечером? Не факт.
Подняли нас в половине пятого. Дождь кончился, полоса подсохла сверху и была вполне пригодна. Пыли впервые за неделю не было совсем, и это оказалось единственным подарком за все сутки.
Батя ставил задачу быстро, без фанерки.
‐ Впереди штурмовиков идём. Наша работа – чтоб над ними было пусто, когда они придут. В драку с прикрытием не лезть, связать и держать. Штурмовики за нами через двенадцать минут, они не маневрируют.
Восьмёрка: внизу мы с Артёмом и Пётр с Гавриловым, выше Голубь с Мезенцевым и Кузьмин с Лапшиным. Взлетели в пять сорок.
Внизу тянулся туман по низинам, белый и ровный, из него торчали верхушки посадок. Мы вышли на нужный район, и я увидел то, что виделось потом во сне лет десять.
Земля горела вся. Не сплошным пожаром, а точками – десятками, сотнями, и каждая точка тянула за собой чёрный хвост, они сливались в сплошную полосу, которую сносило на север. Между ними ползли и стреляли. С двух тысяч разобрать, кто чей, было невозможно; всё перемешалось так, что если бы нам и разрешили штурмовать, запросто можно было бы попасть по своим. По дорогам к этому месту с востока шли колонны, не прячась, среди бела дня, чего я не видел ни разу за год.
Немцы были уже там.
‐ Кама, я Тополь. Над районом истребители, до двадцати. Штурмовики на подходе.
‐ Работаем, – негромко сказал Голубь.
Дальше было двадцать минут сумасшедшего калейдоскопа сцен, мгновенно сменяющих одна другую. Первая пара прошла подо мной, и я не успел довернуть. Помню, как Гаврилов орал, что его зажали, и Пётр вырвался к нему сверху. Чужой очень спокойный голос в эфире требовал назвать квадрат.
«Мессер» вылез мне навстречу снизу справа, и мы с ним разошлись в лоб, не стреляя, потому что оба не успели. На развороте я поймал его в кольцо, повёл, поймал ещё раз и всадил ему в брюхо с полутора сотен. Он клюнул носом и пошёл вниз, а я довернул за ним и увидел, как он вошёл в дым и так и не вылетел оттуда. Я огляделся и стал искать Артёма. Он был там, где надо, и я с облегчением выдохнул.