Механизатор 82 (СИ) - Вершинин Андрей (читаемые книги читать .txt, .fb2) 📗
Собрали в кабинете председателя двадцать четвёртого.
Я туда не входил, я стоял в коридоре, потому что привёз в контору документы по мастерской и остался ждать Сомова.
Дверь была неплотная.
Слышно было не всё, но достаточно.
Говорил председатель. Говорил спокойно и без злобы, и смысл был такой: акт подписан, подпись Дегтярёва стоит, деталей нет, сумма три тысячи двести, и дальше два пути — либо материальная ответственность, либо человек по-хорошему пишет заявление и уходит на пенсию, ему шестьдесят восемь, и вопрос закрывается сам собой.
Тимофеев произнёс две фразы: что подписи членов комиссии носят удостоверительный характер и что он лично при осмотре не присутствовал.
Потом говорил главный бухгалтер, про то, что дырку надо закрывать до годового отчёта.
Потом стало тихо.
Я стоял в коридоре и ждал, что скажет Семёныч.
Семёныч не сказал ничего.
Он не сказал ни слова — ни в защиту, ни против, — и я это понял по тому, что после паузы снова заговорил председатель, уже другим тоном, довольным.
А в кабинете, кроме них, был ещё один человек.
Я узнал об этом, когда дверь открылась.
Из кабинета вышли четверо, и последним вышел Ситников, Илья Захарович, — секретарь парткома, пятьдесят четыре года, двадцать лет на этой должности, тихий человек в костюме, которого я за всё лето видел раза три и ни разу не слышал.
Он вышел последним и шёл, глядя в пол.
Он прошёл мимо меня, не поднимая головы, и я успел заметить, что у него в руках нет ничего — ни папки, ни бумаг.
Он просто сидел там и молчал.
Семёныч вышел через минуту.
Он шёл прямо, не торопясь, и лицо у него было такое же, как всегда, и я пошёл рядом.
— Иван Семёныч.
— А.
— Что там?
— Ничего.
Мы вышли на крыльцо.
— Заявление напишете?
Он достал папиросы и долго прикуривал на ветру.
— Напишу.
— Не пишите.
— Мне шестьдесят восемь, Петя.
— Ну и что?
— Ну и то. — Он затянулся. — Мне так и так через два года. Что два года, что сейчас.
— Три тысячи двести — это не ваши деньги.
— Не мои.
— Так почему вы молчали?
Семёныч посмотрел на меня.
— А что говорить-то? — спросил он.
И вот на это мне ответить было нечего, потому что я вспомнил, что мне про него сказали в сентябре.
— Иван Семёныч. А в семьдесят четвёртом что было?
Он затянулся ещё раз.
Потом бросил папиросу, растёр её сапогом и стал смотреть на дорогу.
— В семьдесят четвёртом я написал в район. Про домкрат.
Я стоял.
— Через год после Серёги. — Семёныч говорил ровно и в сторону. — Я год собирался, потом написал. Что оборудование неисправное, что говорили, что не списали, что человек погиб.
— И?
— И приехала комиссия. Через два месяца. Три дня работала.
— И?
— И написала, что нарушений техники безопасности не выявлено. — Он поправил шапку. — А погиб по личной неосторожности, потому что находился под грузом, чего не должен был.
Он повернулся ко мне.
— Домкрат к тому времени списали, — сказал Семёныч. — За два месяца успели.
Мы стояли на крыльце конторы.
— И вот с тех пор, — закончил он, — я в бумаги не лезу. Я, Петя, свою подпись где стоит — не знаю. Мне что подсунут, я то и подписываю. Двадцать лет так.
Он пошёл вниз по ступенькам.
— Иван Семёныч.
Он не обернулся.
Двадцать шестого ноября ударил мороз.
Ударило сразу до минус двадцати трёх, без предупреждения, и в мастерской стало так, что железо жгло руки через рукавицы.
Печка не справлялась.
Работали в фуфайках и в рукавицах, а мелочь — гайки, шплинты — брали голыми пальцами, потому что в рукавицах не возьмёшь, и держали их во рту, чтоб не остыли.
Я в тот день впервые заметил, что не мёрзну.
То есть мёрзну, конечно, — руки жгло, как у всех, — но не так. Мне не надо было каждые двадцать минут идти к печке и стоять над ней, вытянув ладони, как стояли Мещеряков и Сомов. Я отходил, отогревался за минуту и возвращался.
В той жизни я к пятидесяти в ноябре надевал две пары носков.
А ел я в те дни столько, что мать перестала считать.
Мы с Мишкой в тот день снимали с моего ДТ бортовую — надо было менять ведущую шестерню, — и для этого трактор надо было приподнять и подпереть.
Домкрата не было.
Домкрат в мастерской был один, гидравлический, на десять тонн, и он стоял у Сомова в кладовке и не работал: тёк уже месяца три, шток не держал, опускался под нагрузкой.
Заявка на новый была подана в августе.
— Так а чем?
— Талью подымем. И чурбак подложим.
Мы подняли талью.
И я взял чурбак — берёзовый, с торца обмёрзший, — и подсунул его под раму, и приладил, и постучал по нему, чтобы сел плотно.
А потом лёг и полез под трактор.
Я успел завести туда плечо и голову.
Меня выдернули за ногу.
Выдернули одним движением, резко, так, что я проехал спиной по бетону и ободрал локоть, и я даже не понял сначала, что случилось.
Надо мной стоял Семёныч.
Он стоял и держал в руке этот чурбак — вытащил его, — и лицо у него было такое, какого я у него не видел ни разу.
— Ты чего делаешь?
Я сел на полу.
— Ты чего делаешь, я спрашиваю⁈
Он закричал.
Он, кажется, вообще не умел кричать, и оттого голос у него сорвался на второй фразе, и в мастерской всё встало.
— Иван Семёныч…
— Под чурбак! — Он швырнул чурбак в сторону. — Под чурбак полез! Ты!
— Так домкрата нет.
— Домкрата нет, — повторил Семёныч.
Он стоял надо мной, в фуфайке, седой, шестидесяти восьми лет, и у него тряслись руки, и он этого не замечал.
— Домкрата нет, — сказал он ещё раз, тише. — В семьдесят третьем не было. И сейчас нет.
Он отвернулся.
— Девять лет, — проговорил Семёныч в сторону. — Девять лет прошло.
Он пошёл к своему верстаку и сел там спиной к нам.
Мишка стоял с разводным ключом в руке и не двигался.
Я сидел на бетоне.
Я так и просидел, наверное, с минуту.
Потом встал, отряхнулся и пошёл во двор, и во дворе стоял мороз, и над мастерской висел дым из трубы, и было очень тихо, потому что в двадцать три градуса всё делается тихо.
Я закурил и не смог удержать спичку.
Девять лет.
Девять лет назад в этой самой мастерской, при этой самой печке, которая греет на шесть метров, отец подложил под трактор чурбак, потому что домкрат тёк с осени и его не списали, потому что для списания нужен акт и комиссия.
Семёныч четыре раза говорил Зайцеву.
Зайцев не списал. Потому что списать — это признать, что купили негодное. Потому что за это спрашивают.
Отец полез.
А сегодня в двадцать пять минут третьего полез я — и полез не потому, что я дурак, а потому, что домкрат течёт, заявка подана в августе, и до августа была подана в прошлом году, и до этого тоже.
Ничего не изменилось.
Я всё лето чинил, доставал, выменивал, ставил учёт, поднимал урожайность и радовался, как ребёнок, каждой заваренной сеялке.
И к ноябрю выяснилось, что я девять лет спустя лёг под тот же самый чурбак.
Потому что чинить можно бесконечно.
А устроено оно так, что чинить придётся всегда.
Домой я в тот вечер пришёл рано и сел за стол не раздеваясь.
Мать посмотрела на меня и ничего не спросила.
Она поставила передо мной тарелку, села напротив и стала чистить картошку на завтра, и молчала минут пятнадцать.
— Мам.
— Что.
— Ты завтра Пашку покорми.
— Я его послезавтра кормлю.
— Корми каждый день.
Мать положила нож.
— У меня на каждый день не выходит. Ты пойми, я не жалею. У меня просто нет.
— Будет.
— Откуда?
— Людка отпустит со склада. На тебя запишет.
Мать посмотрела на меня долго.
— Ну ладно, — сказала она и снова взялась за нож.
Я поел.
— Мам.
— Ну что ещё.
— В феврале отчётное собрание.
Мать чистила картошку.