Другая жизнь (СИ) - "Haruka85" (читаем книги .txt) 📗
— Эрик, сынок, Серёжа, случайно, не у тебя? — прежде чем войти, отец сунул голову в приоткрытый дверной проём кабинета директора и только потом вошёл внутрь.
— Серёжа? — Эрик оторвал тяжёлый взгляд от бумаг и демонстративно огляделся. — Как видишь, его здесь нет. Да и с чего бы тебе его здесь искать?
— Он выписался из больницы раньше срока, вот я и подумал, может, вы… помирились?
— Помирились? С чего бы это, пап? Были шансы?
— Но ты ведь, кажется, расстался с этим мальчиком…
— Расстался, верно. Не вчера, впрочем, и не позавчера. С чего вдруг это стало для тебя аргументом? Я просил тебя помочь мне, и что ты ответил?
— Чтобы ты разбирался сам…
— Ну так вот, я не смог разобраться с этим в одиночку. Один раз в жизни я попросил тебя о помощи. Ты же мне отказал? Мне не показалось?
— Я хотел, чтобы ты кое-что понял, сын…
— Чтобы мы оба поняли, может быть?
— Да.
— То есть, чтобы Серёжа мучился в неизвестности, ты не хотел?
— Нет…
— И ты не хотел оставлять Серёжу один на один с тем рыжим парнем, который его упрятал в частную клинику против воли и который домогался его, на секундочку, двенадцать лет?
— Каким ещё рыжим парнем?
— А что, может, ты думал, Тома счастлив с ним будет? Или, думал, я буду счастлив, если Тома будет с другим?!
— Успокойся, сын! Я не знаю никакого рыжего парня!
— Вот именно, пап! Ты многого не знаешь и не знал, но позволил себе вмешаться! Впрочем, кое-что важное было тебе известно, но ты предпочёл молчать!
— Он что, тоже себе кого-то другого нашёл? Где он?
— Я по-прежнему понятия не имею, где Тома и с кем! Он ушёл из дома, исчез. Но знаешь, что самое страшное? Даже если ты мне сейчас снова скажешь, что ничего не знаешь, я тебе не поверю. Не могу больше верить.
— Эрик, но я, правда, не знаю.
— А я, правда, не могу.
На том и порешили: никаких вопросов, никаких откровенностей, да и контакты сами собой свелись к необходимому минимуму. Александр Генрихович и Эрик Александрович — главный инженер и генеральный директор.
В новую должность Эрик вжился мгновенно. В конце концов, что ещё остаётся человеку, у которого не осталось в жизни ничего, кроме работы? Работать. И он взялся за дело со всем неистовством, на которое был способен, не позволяя ни малейшей поблажки ни себе, ни подчинённым. День ото дня закручивая гайки всё крепче, Эрик не пытался вникнуть, зачем Томашевский напирал на особый личный подход к каждому сотруднику, если можно было просто начать, наконец, спрашивать по всей строгости и не давать спуска за малейшую попытку отлынивать от работы.
Первыми жертвами пали любители опаздывать, причём не только самые злостные, но и невинные умельцы не укладываться в интервал пять-десять минут после официального начала рабочего дня. Объяснительные пестрели всевозможной банальщиной про утренние пробки, не сработавшие будильники и детские капризы перед садиком — бесполезно, в конце месяца в зарплатном фонде сформировалась изрядная экономия средств, а по кабинетам начали кучковаться группы недовольных.
Недовольные, ясное дело, собирались стайками, явно с отрывом от трудового процесса, роптали и с обязанностями своими лучше справляться не стремились. Прокатилась вторая волна репрессий, касающаяся любителей коротать время в курилке, зависать в интернете, пить чай на рабочем месте и болтать с коллегами как вживую, так и по местному чату.
Досталось всем: руководству высшего звена, начальникам отделов и секторов, простым инженерам… Эффективность труда, странным образом, никак не повышалась, напротив, сроки по заказам приходилось сдвигать снова и снова, продукция упорно не проходила испытания, заказчики проявляли всё большее недовольство. Дальнейшее снижение премиальных грозило массовыми увольнениями: Москва — не провинция, недостатка в вакансиях не обнаруживала никогда, и квалифицированным кадрам, с трудом подобранным Томашевским, было куда проще подыскать себе новую работу, чем терпеть самодура руководителя.
Сбавить обороты стало просто необходимо, Эрик вовремя это понял. Но сам не прекращал работать день и ночь.
Так было проще — молча, сцепив зубы, выжимать из себя последние силы, жить под гнётом всеобщей неприязни и ненавидеть всех. Усталость копилась, выматывала вместе с нервами остатки выдержки, достигала той зловещей отметки, когда становился невозможным нормальный сон, а действительность сливалась в один бесконечно долгий день, проживаемый не в объективной реальности, а где-то за гранью, в параллельной вселенной, где само время течёт иначе.
«Весна почти закончилась…» — первая за последние семь лет весна без Сергея.
За весной началось лето — такое же серое, холодное, дождливое, какой была весна и какой бывает осень. Редкий день солнце пробивалось из-за туч, и непривычная яркость его лучей лишь раздражающе-больно, до слёз, резала глаз, пробуждала одно лишь желание — спрятаться. Не хотелось ничего. Тоскливая, саднящая боль внутри вместо прежнего голодного желания взять путёвку на море, рвануть после работы на пляж, просто пройтись по тёмным, извилистым дорожкам заросшего парка и заблудиться среди кривоватых и узких улочек старой Москвы, чтобы украдкой, по-детски взяться за руки, чтобы целоваться, очертя голову, в надёжной тени густых сиреней… Не с кем, не для кого, потому что никто не нужен, кроме одного-единственного, которого нет.
Старая мечта, которой суждено было остаться неисполненной. И снова — глухая досада: на себя, на него — могли, но не воплотили, любили, но не признались, держали счастье в руках, да не уберегли.
Одна лишь Серёжина чашка уцелела — маленькое напоминание о том, что чудеса случаются. Эрик убрал её за стекло, на самую верхнюю полку, туда, где видно хорошо, но меньше тревожит искушение прикоснуться, взять в руки, уронить ненароком и разбить последнюю мистическую надежду на будущее.
Август, дни короче, чернее ночи, небо ближе. Звёзды стали такими низкими, что даже туманная дымка Москвы уже не в силах спрятать их пристальное сияние, что глядело прямо в душу.
«Не могу! Не могу больше!» — неизвестность и ожидание страшнее самой правды.
— Серёжа, я не могу без тебя! — отчаянный призыв ко вселенной. Нет ответа.
Сентябрь, бабье лето, тонкие, белёсые паутинки на траве, сладковатый привкус горелого торфа в душном ветре с полей:
— Что ты наделал, Серёжа?! — загорелое, улыбающееся лицо Катюши, вернувшейся из отпуска с кольцом на пальце, едва заметно округлившимися животиком и фамилией Томашевская.
Шепотки по углам.
«Что ты натворил?! — отчаяние волна за волной. — Ненавижу!»
И следом: «Я должен тебя найти! Трус! Я хочу, чтобы ты посмотрел мне в глаза! Хотя бы на прощание!»
— Папа, где он? — отца еле видно за кипами бумаг на столе. — Ты же знаешь, скажи!
— Эрик, сынок, что с тобой?! Что ты ищешь?
— Просто скажи, где он! Пожалуйста! Он нужен мне!
— Эрик!
— Папа, хочешь, я на колени встану! Скажи мне, где Серёжа!
— Я не знаю, где он! Что на тебя нашло?!
— Ты сам знаешь, что! Скажи мне, скажи! Он нужен мне! — взахлёб, на коленях, ладонями в пол, задыхаясь, слезами по горячим щекам. — Я люблю его! Я не живу без него! Это ад!..
— Я не знаю, сынок, я правда не знаю, прости меня, старого дурака! Я не прав был тогда, я жалею! Дня не проходит, чтобы я не пожалел, что отказал тебе тогда! Неужели, ты мне не веришь?
— Не верю!
— Не простишь?
— Не могу, — пьяной поступью к выходу, наощупь к лифтам, по ступеням, не глядя под ноги, через дорогу, не глядя по сторонам.
Гул машин, визг тормозов. Толчок
Капот, лобовое стекло, небо, асфальт.
Грудь, колени, лицо — кровь.
Затылок, лопатки, локти, крестец, боль.
Темнота, свет, отборный мат, вой сирены.
Тошнота, топот ног, носилки, чьи-то руки, нашатырь.
Рывок, шаг, свистопляска лиц, шаг, ещё шаг:
— Всё в порядке, — шаг.
— Оставьте меня! — шаг.
«Ухожу!»