Тилль - Кельман Даниэль (читать бесплатно полные книги TXT, FB2) 📗
— Волки?
— Волки повадились пробираться в дома, — объяснил настоятель, — сперва по ночам, а потом и днем.
Люди бежали из деревень в леса, где охотились на мелких животных, чтобы прокормиться, затем срубили деревья, чтобы согреться, — и от голода волки утратили всякий страх. Они пошли на деревни, как ожившие кошмары, как жуть из старинных сказок. Являлись посреди хлева или горницы с голодными глазами и не думали пугаться ножа или навозных вил. В самые страшные дни зимы они добрались даже до монастыря, и одна из бестий напала на молодую мать и вырвала младенца из ее рук.
Нет, этого на самом деле как раз и не было, настоятель говорил лишь, что все боялись за маленьких детей. Но когда толстый граф, у которого к тому времени было уже пятеро внуков и трое правнуков, записывал рассказ настоятеля, то образ волка, рвущего в куски младенца на глазах матери, так преследовал его, что показался настоящим воспоминанием, — и посему, в изысканных выражениях попросив у читателей прошения за то, что не имеет права умолчать о нижеследующем, в ужасающих подробностях описал смятение, волчий рык, крики жертвы, острые зубы и кровь на снегу.
— Так все и продолжалось, — ровным голосом рассказывал настоятель, — день за днем, год за годом. Беспрестанный голод. Беспрестанные болезни. Сменяющие друг друга армии и мародеры. Опустошенная земля. Леса исчезли, деревни погорели, люди бежали бог знает куда. В прошлом году даже волки и те куда-то делись.
Он наклонился вперед, положил толстому графу руку на плечо и спросил, сможет ли тот все запомнить.
— Все запомню, — сказал толстый граф.
— Важно, чтобы при дворе все знали, — сказал настоятель. — Курфюрст баварский, главнокомандующий императорскими войсками, в премудрости своей занят только общей картиной, а не деталями. Его многажды просили о помощи, но, если говорить со всей откровенностью, его солдаты творили худший разбой, чем шведы. Если память обо всем этом сохранится, то страдания были не напрасны.
Толстый граф кивнул.
Настоятель пристально посмотрел ему в лицо.
— Самообладание, — сказал он, будто читая мысли. — Дисциплина и воля.
От него зависит, сохранится ли монастырь, выживут ли братья.
Он перекрестился, толстый граф последовал его примеру.
— Вот что помогает, — сказал настоятель.
Он приоткрыл ворот рясы, и с чувством жути, знакомым ему только по горячечному бреду, толстый граф увидел джутовые жгуты с вплетенными металлическими шипами и осколками стекла, перепачканными засохшей кровью.
— Дело привычки, — сказал настоятель.
Хуже всего было в первые годы — тогда он снимал порой власяницу и охлаждал водой гноящиеся язвы. Но затем всякий раз стыдился своей слабости, и всякий раз Господь дарил ему силу сызнова усмирять плоть. Порой боль становилась до того невыносима, до того адски пылала, что ему казалось, будто он сходит с ума. Тут спасала молитва. Спасала привычка. Да и кожа огрубела. С четвертого года постоянная боль стала ему другом.
В эти минуты, писал позднее толстый граф, им, верно, овладел сон, ибо когда он зевнул и потер глаза, вспоминая, где находится, напротив него сидел уже кто-то другой.
То был тощий человек с впалыми щеками и шрамом, тянущимся через весь лоб к переносице. Одет он был в рясу, но сразу было ясно — хоть и нельзя было сказать, по каким приметам, — что это был не монах. Никогда еще толстый граф не видел таких глаз. Когда он описывал в своих мемуарах этот разговор, ему не удавалось вспомнить, действительно ли все было так, как он десятилетиями рассказывал друзьям, знакомым и чужим. Впрочем, в любом случае он не смог бы отринуть версию, которую уже слышало столько людей, так что повторил ее и на бумаге:
— Наконец-то ты явился, — сказал незнакомец. — Я уже заждался.
— Ты Тилль Уленшпигель?
— Да уж не ты! Что, за мной прибыл?
— По приказу императора.
— Какого? Императоров много.
— Император один! Над чем ты смеешься?
— Не над императором, над тобой. Ты почему такой жирный? Жрать же нечего, как ты отрастил такое брюхо?
— Заткнись, — сказал толстый граф и сразу же разозлился на себя за то, что ему не пришло в голову ничего остроумнее. Всю жизнь потом он пытался измыслить достойную реплику и придумал их даже несколько, но в своих рассказах всегда приводил этот постыдный свой ответ. Казалось, что ответ этот подкрепляет истинность воспоминаний. Разве станет человек выдумывать историю, выставляющую его самого в настолько невыгодном свете?
— А то ты меня ударишь? Не ударишь. Ты мягкий. Кроткий и мягкий, и добрый. Не место тебе здесь.
— Мне на войне не место?
— Не место.
— А тебе место?
— Да, мне место.
— Ты с нами сам поедешь, или нам тебя заставлять придется?
— Сам, конечно. Здесь есть больше нечего, все рушится, настоятель долго не протянет, поэтому я за тобой и послал.
— Это не ты за мной послал.
— Еще как я, тефтелька ты жирная!
— Их величество изволили услыхать…
— А отчего же это они изволили, толстобрюхий ты мой? Их жалкое величество, их тупорылое величество с золотой короной услыхали обо мне на своем золотом троне, потому что я за вами послал. И не думай на меня замахиваться, шуту еще и не такое говорить дозволено, не знаешь разве? Если я не назову их величество тупорылым, то кто же? Кто-то ведь должен. А тебе нельзя.
Уленшпигель ухмыльнулся. Ужасная это была ухмылка, насмешливая и злая, а так как дальше толстый граф их разговора не помнил, он потратил полдюжины фраз на эту ухмылку, а потом целую страницу мечтательно описывал, как прекрасен, глубок и освежающ был его сон на полу монашеской кельи: «До полудня следующих суток ты пробыл со мной, Морфей, в ту ночь, когда ты был мне так нужен, о милый бог покоя, дарующий радость и мир, священный хранитель ночного забытья, и пробудился я омоложенным, счастливым, полным благодатных сил».
Слова эти отражают не столько тогдашние ощущения молодого человека, сколько религиозные сомнения старика, о которых он с чувством и подробно пишет в другом месте мемуаров. В то же время, об одной детали, заставлявшей его краснеть и пятьдесят лет спустя, он умолчал из стыда. Собравшись около полудня во дворе, чтобы попрощаться с настоятелем и тремя изможденными монахами, походившими скорее, на приведения, чем на людей, они осознали, что забыли взять с собой лошадь для Уленшпигеля.
Да, никому из них не пришло в голову подумать: на чем, собственно, должен добираться в Вену человек, которого им велено было доставить. Здесь, разумеется, негде было купить или одолжить не то что коня, а даже и осла. Вся скотина, которую не успели съесть, давно разбежалась.
— Ну, значит, пусть за мной сидит, — сказал Франц Керрнбауэр.
— Не годится, — сказал Уленшпигель. При свете дня он выглядел в своей рясе еще более тощим. Он стоял, чуть клонясь вперед, щеки проваливались, глаза блестели в глубоких глазницах. — Император мне друг. Хочу отдельную лошадь.
— Я тебе зубы выбью, — спокойно сказал Франц Керрнбауэр, — и нос я тебе сломаю. Вот прямо сейчас. Посмотри на меня. Видишь ведь, что я зря не болтаю.
Несколько секунд Уленшпигель задумчиво смотрел на него снизу вверх, потом забрался сзади на его лошадь.
Карл фон Додер положил толстому графу руку на плечо и прошептал:
— Это не он.
— Что?
— Это не он!
— Кто не он?
— Мне кажется, это не тот, кого я тогда видел.
— Что?
— На рыночной площади. Что ж тут поделать. Мне кажется, это не он.
Толстый граф пристально посмотрел на секретариуса.
— Вы уверены?
— Не вполне. Много лет прошло, и он был тогда надо мной на канате. Какая уж тут уверенность!
— Давайте больше не будем об этом, — сказал толстый граф.
Настоятель благословил их дрожащими руками и посоветовал избегать больших городов. В Мюнхене из-за наплыва страждущих заперты ворота, туда больше никого не пускают, улицы переполнены голодными, колодцы загрязнены нечистотами. В Нюрнберге, где лагерь протестантов, та же картина. Говорят, что Врангель и Тюренн со своими отрядами приближаются с северо-запада, так что лучше всего пойти в обход через северо-восток, пробраться между Аугсбургом и Ингольштадтом. От Ротенбурга можно продолжить напрямую на восток, оттуда открыт путь в Нижнюю Австрию. Настоятель умолк и почесал грудь — казалось, обычный жест, но теперь, зная о власянице, толстый граф отвел глаза. По слухам, обе стороны вели дело к большому бою, пока в Вестфалии не объявили перемирие. Каждая надеялась улучшить положение до переговоров.